Александр Ревич
27 января по старому стилю
Все мне чудится призрак дуэли...
Пуля в грудь. Под ребро. Наповал.
Я такое уже испытал,
две отметки остались на теле.
Невзначай ударяет металл:
словно палкою промеж лопаток,
а потом — то ли жив, то ли нет,
то есть полный расчет иль задаток
на всю жизнь до скончания лет.
Пули, раны — все это пустое
по сравнению с болью обид,
где тебе ни дуэли, ни боя,
где не насмерть и все же убит,
долгой мукою взят за живое,
сердцем принял не пулю — сверло.
Белый снег на поляне — как просто,
красный снег под тобой — как тепло!
От ранения и до погоста
все пути, все следы замело,
чистотой замело, белизною:
ни любви, ни разлуки, ни слез.
Юность, боль моя, что ж ты со мною
до седых не простишься волос.
* День дуэли Пушкина с Дантесом.
1995
...а музыка всегда была в загоне...
…а музыка всегда была в загоне,
когда валили лес и на току,
когда визжали пилы, ржали кони
и откликалось топорам “ку-ку”.
И отбивали зорю барабаны,
и сапоги гремели на плацу,
и артобстрел врывался ураганный,
и свист хлестал, как плетью по лицу,
в двадцатом веке было, прежде было:
и вечный бой, и праздничный салют…
Но что же это к горлу подступило?
Послушай, где-то ангелы поют.
12-13 января 2001 г.
Арсению Ревичу
Два пацана сжимают столб в объятьях,
вцепились намертво, и никому
от этого столба не оторвать их,
изрядно накачались, по всему.
Отпустишь столб — и сковырнешься разом,
а там руками пустоту лови.
Шестнадцать лет подстерегают сглазом
и первого стакана, и любви.
Такими были мы, и вы такие,
пришедшие десятки лет спустя,
соблазны ваши, может, и другие,
но чем бы там ни тешилось дитя,
а два подростка, в первый раз поддатых,
качающихся с двух сторон столба,
когда не сгинут на войне в солдатах,
когда дарует встречу им судьба,
еще со смехом вспомнят вечер летний,
фонарный столб, отвесный окон взлет
и странный миг, когда всего заметней,
как этот мир в беспамятстве плывет.
2 ноября 2003
Баллада
В то утро все было Шопеном,
и капли — о жесть — за окном,
и чин в габардине военном,
склоненный над синим сукном,
тюремная мгла кабинета
и густо исписанный лист,
вопрос в ожиданье ответа,
чьи такты считал пианист,
и все отступало куда-то,
вопросы, ответы и век
в легато ушли и в стакатто,
в головокруженье, в разбег
и дальше — сквозь стены —
к вселенным,
где нет ни оков, ни хлыста,
и все это было Шопеном,
как будто читалось с листа.
10 февраля 2004 года
Бах
Белый туман, белый город в тумане,
над полушарием северным мгла,
снег ретуширует контуры зданий,
и колоннада у входа бела.
Кажется, там, за чертой урагана,
стены возводят магический круг,
а из трепещущих скважин органа
следом за звуком возносится звук.
Где-то беспамятство и канонада,
но посреди городской толчеи
в эти часы мирового разлада
Бах воздвигает ступени свои.
1 января 2001 г.
Людвиг Тик
(1773 – 1853)
* * *
Брёл в мечтах я на прогулке,
Иногда глядел вокруг,
В тихом вешнем переулке
Повстречал красотку вдруг.
– Ты, мой ангел, ждешь кого?
– Жду я друга своего.
– Пожелай – я другом буду,
Стану верным, дам обет.
– Белый свет пройди повсюду,
Но таких, как друг мой, нет.
– Ты возьми меня на срок.
Верность часто нам не в прок.
– Не целуй меня, уйди же!
Не хочу! Какой нахал!
Не уйдёшь – возненавижу!
Так никто не поступал!
Поцелуй мне твой постыл,
Ведь силком не будешь мил.
– Но твои как вишни губы,
И лобзанья словно мёд,
Как твои мне ласки любы,
Поцелуешь – нет невзгод!
Трону сердце – слышу стук.
Сколько счастья, сколько мук!
– Перестань! Как сердце стало
Биться под твоей рукой!
Нет, мне вовсе не пристало
Голову терять с тобой.
Всё искал ты к сердцу путь,
А теперь лобзаешь грудь.
– Если сбросить без изъятья
Юбки, ленты, весь наряд,
Ты, свободная от платья,
Станешь краше во сто крат.
Помни: всё, что ни надень,
На тебя бросает тень.
О, когда бы знали люди,
Что скрывает твой покров!
Полноту прелестной груди
Обласкать мой взор готов,
Видеть блеск колен и плеч,
С бёдер пояс твой совлечь.
Быть может, это в детском сне...
Быть может, это в детском сне
и, может быть, во время хвори
чернел тот Ангел на стене
в пернатом аспидном уборе.
Грузинского монастыря
взошла стена сторожевая,
и плакал дух, видать, не зря,
слезами камень прожигая.
Был детский сон, был камень глух,
и все на свете было глухо,
как мы, слезами плакал дух,
и очень жалко было духа.
10 июня 2000 г.
В глубинах моря ледяного...
В глубинах моря ледяного
совсем недавно и давно
тонули мы и тонем снова,
и всякий раз - на дно, на дно…
Воспоминания о суше
смывает черная вода,
но вечные всплывают души
и устремляются туда,
где нет ни стужи, ни простуды,
ни унижений, ни стыда,
где все исчезнут пересуды
в огне Последнего Суда.
31 августа 2000 г.
В дни горечи, в дни озверенья...
В дни горечи, в дни озверенья
шла оттепель, капало с крыш,
под осень варили варенье
и пели на свадьбах “Камыш”,
и пели, и пили, и ели,
ложились попарно в постель,
глотали рассолы с похмелья
и кутали горло в метель.
Что было? Все было, как надо:
в дни праздников, в блеске побед
салютов цвела канонада,
оркестры гремели в ответ.
Давнишняя горечь веселья,
холодный полуночный страх,
барачная цвель новоселья,
могилы в далеких снегах,
и нет ни креста, ни таблицы
ни там, ни над глиной траншей,
лишь время безжалостно длится,
лишь ветер коснется ушей.
Что было? Что было, то сплыло,
но слышалось пенье скворца,
травой порастала могила,
и славили птицы Творца.
1997
В незапамятном году
Это было еще до Второй мировой,
до великой войны, до поросших травой
и закутанных в дым очертаний.
Нам известно теперь, что случилось потом,
но стоит до сих пор мой родительский дом,
и слова застревают в гортани.
Но стоит до сих пор в той далекой поре
двор в зеленой листве, майский день на дворе,
а под вечер сирень у забора
танцплощадки дощатой в саду городском,
где никто нам не скажет, что будет потом,
что случится и, может быть, скоро.
В ту весну танцевали в саду под луной,
а кого - уводил в неизвестность конвой,
что известно и старым и малым.
Все известно, но давней весны облака
не привидятся вам, не терявшим пока
целой жизни - вон там - за провалом.
11 ноября 2000 г.
* * *
В ночах резни, в ночах больших пожаров,
когда крестами двери отмечали,
и падал на людей горящий кров,
иные спали крепко, без печали.
А в дни совсем недавних катастроф
мы затыкали уши и молчали,
и занимались сочиненьем строф,
и славили притом не палача ли?
Большие дети маленьких отцов,
мы запирали двери на засов,
забыв, что есть подмога и пощада,
и, если говорить начистоту,
благословляли нашу глухоту,
глухих отцов глухонемые чада.
Вечер века и небо вечернее...
Вечер века и небо вечернее
навсегда уходящего дня
давних гроз и лучей достовернее,
потому что ты любишь меня,
та же самая, так же изменчива,
как под ливнем далекой весной,
только снегом вечерним увенчана,
зимней нынешнею белизной.
Не жалей, не печалься о прожитом,
все, что было не так, хороня,
даль пока еще светится — что же там? —
вечер, сумерки века и дня.
16 декабря 2000 г.
* * *
Видно, я умру в своей постели,
сердце остановится во сне,
потому что мимо пролетели
пули, предназначенные мне.
Мог бы я лежать с виском пробитым,
на винтовку уронив ладонь,
равнодушный к славе и обидам,
незапятнанный и молодой,
собственною кровью орошённый,
ненавистью первой обожжённый,
подсечённый первою бедой.
* * *
Вкус железной воды из колодца,
солнце марта и тающий снег –
всё, что было, при нас остаётся,
было – сплыло, пребудет вовек.
Всё, что радостно, всё, что печально,
не исчезнет во все времена:
та ладонь, что махнула прощально,
та щека, что от слёз солона.
Возвращение в Коктебель
Мы не поедем больше в Коктебель
и ни в одну из мыслимых земель,
поскольку нас все крепче держат корни,
как два замшелых вековых ствола.
А там над скальным кряжем синь плыла
и обдавала нас прохладой горней.
Мы лишь во сне вернемся в те года,
где над волной казался мир просторней,
где до небес зеленая вода
раскинулась и нам омыла ноги,
где ночью холодил нас ветерок,
а на рассвете выйдешь на порог,
протрешь глаза — и море на пороге.
Там был наш первый на земле приют,
и пусть там в шторм валы о сваи бьют,
мы по ночам сливались воедино,
две крови, два потока, два тепла,
а в жаркий полдень нам навстречу шла
сухая каменистая долина,
где ни одной травинки, ни куста,
но можно ждать явление Христа
и полыханье купины без пыла,
и пусть тропа горячая тверда,
все это было, было, было, было.
Мы больше не поедем никуда.
17 декабря 2003 г.
Все это виделось когда-то...
Все это виделось когда-то
в начале мира, на заре:
стекло оконного квадрата
в морозных пальмах, в декабре.
Все это виделось спросонья:
за дверью зимний белый двор
и пиковая масть воронья
пространствам снежным вперекор.
Все это было до сознанья:
тепло и пламя ночника,
и призрачные очертанья
вещей, не названных пока.
Так возникал в глазах младенца
мир узнаваний и примет:
лицо, рука и полотенце,
и древний смысл: “Да будет свет”.
2 марта 2000 г.
Второе возвращение
Тех лет трамвайный перезвон
доносится, и все трезвонит
отчаявшийся телефон
в жилье, где больше никого нет,
где нет ни двери, ни окна,
лишь возникают, как в дремоте,
возлюбленные имена,
родные номера в блокноте,
подъезд, ступени, дверь в тени
и шаг на выдохе и вдохе.
и только руку потяни
к звонку дверному сквозь эпохи.
9 декабря 2000 г.
Говорят поля
Вне праздников и фестивалей,
веселий и пиров земли
мы по дорогам кочевали,
мы под обстрелом полегли,
мы стали частыми буграми,
травою, дерном и зерном
под небом, во вселенском храме,
в столпотворенье мировом.
1987
Говорят, в далеком ноябре...
Говорят, в далеком ноябре,
в ночь, когда я вышел из утробы,
был мороз трескучий на дворе,
горбились за окнами сугробы.
В давнем южном городе мело,
вьюга за стеною выла бесом,
окон запотевшее стекло
поросло дремучим белым лесом.
С кранов лед свисал, не стало дров,
не топили печь, воды не грели,
с первого мгновенья был суров
ты, мой век, от самой колыбели.
Многое случится, а пока
ощутимы бережные чьи-то
две ладони, запах молока,
чья-то всемогущая защита.
Так в одну из самых лютых зим,
в дни бескормицы и бездорожья
был незримой силою храним
маленький росток, подобье Божье.
10 марта 2000 г.
Голос
Всё снятся города-каменоломни,
где стены просквозила пустота;
куда ни ступишь, места нет укромней,
хотя вокруг ни древа, ни куста,
нет посторонних, ни один из ста
не выживет, когда огонь, как в домне.
Всё наяву. К чему твердить: запомни?
Осталось все — предметы и места.
Свидетели Содома к Гоморры,
пред вами кирпичей разбитых горы,
за вами сокрушенные века,
над вами небо в дымовой полуде,
послушайте, не уходите, люди,
вы ничего не поняли пока.
22 сентября 2000 г.
Давнее
Все мы бредили Блоком в далекие дни,
танцевали бостон и фокстрот,
рвались из дому прочь, рвались прочь от родни,
стали взводами маршевых рот.
И в ночном блиндаже, лишь умолкнет обстрел,
всякий раз без особых препон
снова голос какой-то из прошлого пел,
уцелевший хрипел патефон.
Снова визг и разрыв, и удар наповал,
в лоб волна и осколок в груди,
но еще патефон под завалом взывал
и хрипел: «Если любишь, приди!»
8 марта 2004
Двор
Что делать! На дворе такая вот пора:
играют в нашу жизнь сегодняшние дети,
играют, как всегда играла детвора,
вчера, позавчера, во тьме тысячелетий,
вот только не понять, во что идет игра,
не разобрать ни фраз, ни слов, ни междометий:
а может быть, пора убраться со двора,
дать времени решить, кто и за что в ответе,
но двор в окне, как двор: детишки во дворе,
заснеженный гараж, деревья в серебре,
пространство белое, казалось бы, застыло
и мир, рисованный на нем в карандаше,
и этот дом на снос, и новые стропила,
и время есть еще подумать о душе.
1998
Детская пушистая погода...
Детская пушистая погода,
в рыхлой вате рытые ходы,
узкие траншеи для прохода
с вязкой дров или с ведром воды.
Это время давнее и место
из глубин сегодня извлеку:
запах праздника, тепла и теста, —
как их было мало на веку!
Мало или нет — не в этом дело,
лучше бы совсем не помнить зла,
радости минута пролетела,
но зато и горькая прошла.
31 декабря 2000 г.
Дорога
Крути, верти, витки наверчивай,
дороженька, слепая пряха,
нерасторопный и доверчивый,
куда б ни шел, не знает страха.
Ему нашепчет разум вкрадчивый,
заботливый, неглупый дядя:
— Вон окна светятся. Сворачивай.
Куда идти нам на ночь глядя?
Но что там ночь и вьюга чертова
для пасынка жары и стужи,
что значит недосып для тертого,
кто знает кое-что похуже,
кто черный хлеб делил с отпетыми
и цену знал табачной крошке
и небо с редкими просветами,
и где-то дальний свет в окошке?
22 августа 2003 г.
Ефремов лес
Теперь там больше нет лесов дремучих,
но сказано в Писанье, что в лесах
Авессалом повис на волосах,
запутавшись в дубовых нижних сучьях.
Царя Давида сын, боец из лучших,
какой он в этот миг изведал страх,
услыша посвист стрел, увидя взмах
меча Господня, эту вспышку в тучах!
Строптивый сын, он понял в этот миг,
что бой проигран, что позор велик
и на земле забудется не скоро,
и стыд огрел, как плетью по лицу,
в предощущенье вечного позора
он понял все. А каково отцу?!
22 февраля 2004 г.
Жизнь коротка, и мало совпадений...
Жизнь коротка, и мало совпадений
во временах: иной, прожив сто лет,
не захлебнется желтизной осенней
и роковой не встретит пистолет.
Там, в череде забытых поколений
твоей судьбы мог затеряться след,
но что нам в Клеопатре и Елене,
когда их рядом не было и нет.
А впрочем, это бред, и в нашем мире
лишь струнами звенел полет валькирий
и Гамлет нес лишь на подмостках чушь,
а век твой был один во всей вселенной
с войной своей и со своей Еленой,
и нет нужды в переселенье душ.
6 августа 2001 г.
Зелень
Все начиналось на траве,
под шумною листвой, под хвоей.
Две теплоты, тревоги две,
два голоса, два сердца, двое,
затерянных в лесной глуши,
где в память о лесоповале
торчали пни и ни души,
лишь две кукушки куковали,
как бы аукались в лесу,
да самолет — крылатый ящер —
чертил на синем полосу,
белеющую в кронах чащи,
раскинувшей свои шатры,
где плавал ветер, зелень вспенив,
над пряным запахом коры,
над кубом сложенных поленьев,
откуда, как в далекий путь,
раскинув руки, словно птица,
ты падала ко мне на грудь,
чтоб вместе по траве катиться.
Он был зеленым, древний рай,
зеленым, лиственным, тенистым:
вовек живи, не умирай,
внимай веселым пересвистам.
Приди сюда и рядом сядь,
склони мне голову на локоть,
и пусть нам Каина зачать,
а после Авеля оплакать.
Вокруг листва, вокруг трава,
такая, как была когда-то.
Зеленый райский мир — сперва,
потом — познанье и расплата.
1973
Зимний вечер
Темнеет. Пушкина читаю
холодным уходящим днем
и рифм воркующую стаю
впускаю в сумеречный дом,
и вечер в голубом раздолье
на здешний, снежный, не похож,
и с молодой женой в гондоле
плывет куда-то старый дож.
Куда? — не сказано об этом,
что дальше будет? — не прочтешь,
стих, не дописанный поэтом,
отметил лишь одной звездой
высь голубую над лагуной
и щеку догаресы юной
погладил ветром, и покой
разлил. Так, не закончив фразы,
оставил будущность во мгле
арап кудрявый, сероглазый
и самый русский на земле.
10 марта 2004
Зимний сонет
И вновь снега, и снова будут зимы,
а сколько было горок и саней,
коньков и лыж в мороз невыносимый,
и музыки, и елочных огней.
Потом все это заслонили дымы
пожаров и раскаты батарей,
и ватный пласт, в котором тонут пимы,
в котором кровь попробуй отогрей.
Российский снег веселый и унылый,
искрящийся в глубинах ранних дней
и черный над окопом и могилой,
парящий пух, свистящий снеговей.
Нас, горемычных, Господи, помилуй,
но прежде тех, кому еще трудней.
1996
И ласточки мелькнувшая стрела...
И ласточки мелькнувшая стрела
над самою водою пролетела,
не замочив свистящего крыла,
не окропив стремительного тела,
над зеленью зеркального пруда
вдруг вырвалась на волю из-под спуда,
возникла невзначай из ниоткуда
и тут же ускользнула в никуда,
как бы слилась с безоблачным простором,
с прибрежными кустами и кугой,
являя миг, являя сон, в котором
и вечность, и бескрайность, и покой.
19 июля 2000 г.
Исайя
Говорящий посреди пустыни,
вспоминай, что ты не одинок,
что вокруг пространство в дымке синей,
что пространство стелется у ног,
что незримый Дух в пустыне этой
Богом дан тебе в поводыри,
даже неуслышанный, не сетуй,
говори в пространство, говори.
21 сентября 2000 г.
К тебе взбирался на колени...
К тебе взбирался на колени,
как на уступ, как скалолаз,
глядел на красные поленья,
пока огонь в печи не гас,
бесхитростный огнепоклонник:
нелепый плюшевый медведь,
карабкался на подоконник,
хотел на солнце поглядеть,
так и тянуло в это что-то,
погибельное искони,
но от беды твоя забота
хранила сына в эти дни,
быть может, сердце предсказало
пространство будущего дня,
и снег, и дым, и свист металла,
и вечный знак мой — след огня.
22 сентября 2003
* * *
Как заслужено, так и случится,
в должный час, никуда не спеша,
отлетит незаметно душа,
бесконечного мира частица,
и, однако, лучи сентября
мне стучатся в окно, говоря
воркотнёй голубей неосенней
и осиновой летней листвой:
«Он с тобою, он все ещё твой
мир людей, голубей и растений».
Как стрела на излете...
Как стрела на излете
при паденье в траву,
забываю о плоти,
только в звуке живу,
в звуке, в свете, в печали,
в том, что волей Творца
было Словом в начале
и не знает конца.
7 апреля 2000 г.
Кануны
Вьюга, вьюга, подернутый дымкой рысак,
а навстречу фонарики скачут,
а навстречу фасады на всех парусах.
Год пятнадцатый только что начат.
Это все позади, и не нам вспоминать
эти улицы, лица и встречи,
только что мой отец повстречал мою мать,
обо мне еще не было речи.
Это было почти что столетье назад:
город светится желтооконный,
паровозы на дальних путях голосят,
уползают на фронт эшелоны.
Вспоминаю июнь, черноморскую гладь,
Сад, летают шмели и стрекозы,
Но опять эшелоны стучат и опять
На путях голосят паровозы.
28 октября 2004
Квартира
Здесь дом, куда вовеки не войти мне,
и двор, зажатый каменным каре,
направо дверь... Что может быть интимней,
чем полумрак подъезда в сентябре,
когда лучи не достигают окон
и лампочки не светят допоздна,
а если дождь гремит по водостокам,
и вовсе эта лестница темна?
Шагнуть бы в эти сумерки и споро
подняться по ступеням, а затем
нырнуть в знакомый хаос коридора,
где сундуки соседские вдоль стен,
где на крюках висят велосипеды,
салазки загораживают путь,
где было все — и радости, и беды,
которых, к сожаленью, не вернуть,
хоть этот мир до жути узнаваем:
хор перебранки в кухне, визг пилы,
стук молотка, скрипучие полы —
все это было коммунальным раем,
теперь достойным всяческой хулы.
Убогий быт, несчастная эпоха,
но как ее теперь ни назови,
все это было в дни царя Гороха
порой надежд, печалей и любви.
1998
Иоганн Вольфганг Гёте
(1749 – 1832)
* * *
Когда в бескрайности природы,
Где, повторяясь, всё течёт,
Растут бесчисленные своды
И каждый свод врастает в свод,
Тогда звезда и червь убогий
Равны пред мощью бытия,
И мнится нам покоем в Боге
Вся мировая толчея.
* * *
Когда вперёд рванули танки,
кроша пространство, как стекло,
а в орудийной перебранке
под снегом землю затрясло,
когда в бреду или, вернее,
перегорев душой дотла,
на белом, чёрных строк чернее,
пехота встала и пошла,
нещадно матерясь и воя,
под взрыв, под пулю, под картечь,
кто думал, что над полем боя
незримый Ангел вскинул меч?
Но всякий раз – не наяву ли? –
сквозь сон который год подряд
снега белеют, свищут пули,
а в небе ангелы летят.
Когда меж камней раскаленных...
Когда меж камней раскаленных
Его утомляла ходьба,
дышал он с трудом на уклонах,
и смахивал капли со лба,
и пил родниковую воду,
такую прозрачную встарь,
и нищую славил природу,
неведомый странник и царь.
29 февраля 2000 г.
Когда нет жалости, какие там стихи!...
Когда нет жалости, какие там стихи!
Устал я, милые, от всяческих ухваток,
от силы напоказ, от прочей шелухи,
от бега взапуски, - и так покой наш краток.
Так много на земле сосны и ковыля,
лишь выйди в этот мир, переступи порожек.
Мне жаль мою жену и Лира-короля,
друзей и Гамлета, щенков и многоножек.
Считаем силою, когда не дрогнет бровь,
считаем слабостью печаль без всякой позы,
но что же делать нам, когда болит любовь?
Величье - кесарю, Шекспиру - смех сквозь слезы.
13 октября 2000 г.
Кто знает, в каком еще томе...
Кто знает, в каком еще томе
затеряна правда войны.
Что книги, когда о бездомье
не строки, а дни прочтены?
Ни крыши, ни стен у лощины,
не греют овчина и хмель,
несладкий удел для мужчины
нырять в снеговую постель,
а женщины — кто пожалел их,
девчонок армейских и вдов,
от водки и слез ошалелых,
себя отдающих без слов?
Ребячью щеку и ладони,
минутное это тепло,
порою в ночном эшелоне
почувствуешь — и отлегло.
И пусть не бывали вы строги,
вы все в моем списке потерь,
при встрече упал бы вам в ноги,
да где вас отыщешь теперь?
18 февраля 2004 г.
Любимые, ушедшие мои...
Любимые, ушедшие мои,
видны вы сквозь листву, сквозь эти ветки,
сквозь дымчатые зыбкие слои
вечерней мглы, сквозь этот сумрак редкий,
две недоверчивые пары глаз
серо-зеленого речного цвета,
родные, мать и дочь, я вижу вас
в туманной дымке северного лета
не здесь, а где-то там, поверх стволов,
за шумом листьев, за сплетеньем сучьев,
за звуком нерожденных строк и слов,
которых не расслышал даже Тютчев.
13 августа 2003 г.
Магистрал
Во времена вселенской свистопляски
мы поселились в царстве избяном
и пили чай на старенькой терраске,
где ступишь шаг — и доски ходуном.
В те времена, не ведая опаски,
мы обживали ненадежный дом,
и нам, как в детстве, говорили сказки
березовые листья за окном.
Как тихо. Ни пожара, ни обстрела,
за редким сосняком заря горела,
потом играли в карты, пили ром,
а может быть, совсем не ром, а пиво.
Все было тихо — ни грозы, ни взрыва,
ни ветерка, ни строчки под пером.
13 октября 2004
Мартовский снег
Это было все во время оно,
стон стоял на реках Вавилона,
воздвигали дамбы, тек металл,
хор парадным маршам подпевал,
и без колокольного трезвона
праздник в дни урочные бывал,
было все, но хлеба было мало,
пацанва в охотку жмых жевала,
пухли ноги, шел лесоповал,
танцы на дощатой танцплощадке
были в летний вечер жизнь назад,
трубы были хриплы, доски шатки,
флаги красны, а портрет усат,
и глядел он с каждого фасада,
виделся во сне и наяву
над аллеей городского сада,
на Манежной площади, в хлеву,
как и в нашей, помнится, казарме
и в конюшне эскадронной, где
был портрет, всех прочих лучезарней,
чтоб вздыхали кони об узде.
Власть. И сам я в жизни офицерской,
обретая в голосе металл,
даже несмотря на норов дерзкий,
генералом все-таки не стал,
все-таки чего-то не хватало:
может, бессердечия борзой?
Мало было в голосе металла,
брал за сердце голос со слезой,
так хотелось и на поле брани,
когда рвался в двух шагах тротил,
слушать: «На воздушном океане…»
Слушать: «Хоры стройные светил».
Было это все в эпохе давней,
всяко было, но за годом год
лес желтел, снимались утки с плавней,
красные знамена нес народ,
а бывало и наоборот:
с голоду опухшие крестьянки
на трамвайной падали стоянке,
мертвых малышей прижав к себе,
хутора пустели, и на это
равнодушно с каждого портрета
тот глядел, кто равен был судьбе,
хоть немногим зрячим, чаще зэкам,
виделся совсем не человеком,
понимали: нет на нем креста,
а для тысяч был он свят и вечен.
Что с нас взять? Во все века лепечем:
«Добрый царь, министры сволота».
Наконец подведена черта.
Было снежно, было хмуро, сыро,
толпы шли Москвой в Колонный зал
проводить в последний путь кумира.
Господи! Угасло солнце мира!
Господи! Ведь кто-то так сказал!
И под всхлипы непогоды вдовьи
Третий Рим вздымал свои холмы,
веяло боями в Подмосковье,
холодом смертельным Колымы.
Колыма. Да что там знали мы
о делах покойного, да что там
знание, когда повсюду страх,
страх в толпе и одиноких снах,
странный, безотчетный, с приворотом.
Талый снег стекал за воротник,
люди шли и шли Цветным бульваром,
к Трубной шли, к Неглинной напрямик:
тесно было малым, тесно старым,
одиноким путникам и парам,
как и этим двум в тугом кольце:
пятилетний мальчик на отце
примостился, оседлав заплечье,
так вот и брели, брели себе
прямо через площадь, по Трубе
молчаливые гурты овечьи,
из рядов не выходил никто,
люди зябко кутались в пальто,
в телогрейки ватные и шубы,
шли плечом к плечу, нутром к нутру,
заслоняли лица на ветру,
и от холода стучали зубы.
Мальчик шею стискивал отцу,
погоняя валенком в галоше,
чтобы тот шагал, как на плацу,
побыстрей, не ощущая ноши,
две души, две капли, два тепла
плыли в этой медленной лавине,
руслом каменным толпа текла,
вдруг остановилась посредине
улицы, и тут сдавило так,
что не продохнуть, и в этой свалке
чей-то в ухо угодил кулак,
рядом чей-то всхлип раздался жалкий,
причитанья, крики впереди…
— Что случилось? Что там? Погляди!
Детский визг и окрик петушиный,
стоны, плач, отборный матерок.
Грузовые грузные машины
вздыбились плотиной поперек.
Неужели все? Конец? Так рано!
Как-то все случилось невзначай.
В дамбе нет ни щели, ни прорана,
нет лазейки. Родина, прощай!
Все прощай, и зелень майской рощи,
свет в окошке, мать, жена и теща,
и сидящий на закорках сын,
но толпы безжалостная сила
влево вынесла и протащила
вдоль стены кирпичной — до машин
остается где-то метров сотня —
вновь стихия тащит вдоль стены,
и внезапно рядом подворотня.
Эй! Сюда! Скорее! Спасены.
Двор чужой, какая-то контора
с вывескою «Пиломатерьял».
Двое тяжко дышат у забора.
— Папа, я галошу потерял.
— Привыкай, мой маленький, к потерям.
Слышишь там за подворотней крик?
Мы в спасенье верим и не верим,
ты еще к такому не привык.
Вновь за подворотней вопли, крики,
стоны, гром, похожий на стрельбу,
а толпа валит через Трубу,
словно там погром царит великий,
словно из своих последних сил
сотворил покойный эти бредни,
словно требы требовал последней
тот, кто в ночь навеки уходил,
в свой родной кромешный мрак отчалил,
сея гром, похожий на стрельбу.
Вождь в Колонном зале спал в гробу,
а вокруг наследники молчали,
и никто бы уловить не мог
на застывших лицах тень печали,
так был каждый величав и строг,
на лице вождя, таком же строгом,
брезжил страх, заметный только им,
сколько лет ходили все под ним,
только он и сам ходил под Богом.
Плыл в цветах, в огнях Колонный зал,
снежное гуляло предвесенье,
и пока еще никто не знал,
что это — конец или спасенье?..
20 октября 2003 г.
Молитва
Помилуй, Боже, тех, кого люблю,
спаси их недоверчивые души,
дай уцелеть большому кораблю
и малому плоту дойти до суши.
Меня прости за то, что забывал
о жалости, о совести и чести,
дай пережить любой девятый вал,
дай быть, где скажешь, но со всеми вместе.
Молитва Ноя
Земля деревьев, трав, лягушек и жуков,
коней и окуней, синиц и прочих тварей
дает своим жильцам питание и кров,
оберегает свой гербарий и виварий,
хранит их от жары, от стужи и ветров,
дарит одним огнем властителей и парий.
Кто знает, что таит ленивый взгляд коров,
зеленый глаз кота или собачий карий?
Уже разверзлась твердь и хлынула вода,
уже на дне морском поля и города,
не скроются в горах ползущие по скатам.
Воздай нам, Господи, за подлость и хулу,
но избавленье дай хоть малому числу -
созданиям Твоим, ни в чем не виноватым.
7 октября 2000 г.
На плечи снег ложится тающий...
На плечи снег ложится тающий,
туман и сырость на дворе.
Как говорят, погода та еще
в разгаре святок, в январе.
В эфире — тягостные случаи:
где — взрыв, где — бойня, где — скандал,
в Читу пришли морозы жгучие,
и омичей мороз пробрал.
Мы испытали эти прелести,
нам только снился райский сад,
где мир сиял в блаженном шелесте
тысячелетия назад.
8 января 2001 г.
Немного о птицах
1
Как этот говор был понятен,
и не забылся до сих пор
рассветный бормот голубятен,
сорок базарный разговор.
Что сердцу может быть утешней,
когда скворец среди ветвей
над свежеструганой скворешней
поет совсем как соловей?
Бывали сумрачные весны,
но в наш вторгался неуют
такой распев многоголосный,
как будто ангелы поют.
Все безыскусней, все наивней
под небом ширилась хвала,
игра лучей, чечетка ливней
и звон листвы, и свист крыла.
2
Все меньше птиц, знакомых с давних дней,
по мне б хоть на асфальте воробей,
чтобы бочком прошелся да с прискоком,
а здесь лишь от ворон черным-черно
да пегий голубь сядет на окно
и смотрит искоса янтарным оком.
Что делать, по ночам не видно звезд,
на сучьях по весне грачиных гнезд,
зимой синиц не видно желтогрудых,
придешь в жару на Чистые пруды,
нет лебедей на зелени воды,
а за городом - уток на запрудах.
Ты этих птиц не замечал порой,
мелькнет, бывало, стриж, за ним второй,
и пусть себе летают эти двое,
исчезнут в небе - тоже не беда;
так и о сердце вспомнишь лишь тогда,
когда напоминают перебои.
9 сентября, 29 сентября 2000 г.
Ну вот и все, какая жалость...
Ну вот и все, какая жалость,
я жив, я дожил до седин,
и все, что вечностью казалось,
вдруг оказалось - миг один.
Иное знанье постигая,
я что-то, кажется, постиг,
но вот оказия какая:
передо мной все тот же миг.
3 сентября 2000 г.
Огни большого города
У каждого был город свой,
свой кров, свой угол сокровенный,
в огнях полночных над Невой,
над Тибром, Темзой или Сеной,
огни приходят к нам во сне,
зовут нас на родном наречье,
в речной мерцая глубине,
они поют по-человечьи,
как мать, как няня, как сестра,
и по ступенькам звукоряда
ведут до самого утра
к вратам невидимого Града.
20 апреля 2004
Озарило сон свеченье рая...
Озарило сон свеченье рая,
чистой ослепило белизной,
бережные крылья простирая,
ангел мой склонился надо мной,
Молча наклонился над постелью,
над душою зыбкою, как дым,
вперекор угару и похмелью
обдувая ветром неземным.
Стали вдруг яснее и заметней
давние черты передо мной:
девочка, ребенок восьмилетний,
дочь моя, хранитель ангел мой.
6 декабря 2001 г.
Озорная смуглянка Ксантиппа...
Озорная смуглянка Ксантиппа,
ну зачем ты влюбилась тогда
в молодого кудрявого типа,
что разбил твою жизнь навсегда?
Всякий раз на дворовые плиты
он ступает, добравшись домой,
облысевший, курносый, немытый,
в драном рубище, полуживой.
Хорошо, что хоть дома ночует,
там, где стянут лохмотья с плеча,
где обмоют и хворь уврачуют,
по привычке сердито ворча.
1998
Окно
Подумать только, как давно
входить случалось в эти двери,
глядеть в просторное окно,
где листья шевелились в сквере
на дне квадратного двора,
где раздавался скрип качелей,
перекликалась детвора
и ясным утром птицы пели,
а там, над кровлей жестяной,
громадой каменной нависший,
краснел Почтамт глухой стеной,
слепил своей стеклянной крышей,
и это виделось в окне
из комнаты, где посредине
стоял мольберт и, как во сне,
высвечивалось на картине
окно, покатой кровли жесть,
над кровлею стена без окон,
всего теперь не перечесть,
но помнится, как черный локон
смахнула женщина с лица
и опустила кисти в банку,
а рядом плавала пыльца
в луче, прохладном спозаранку,
и снова видится сейчас
тот заоконный образ четкий
и взгляд усталый карих глаз
родной, увы, покойной тетки,
чей старый холст передо мной,
на нем окно, дома, а выше
стена над кровлей жестяной
и тусклый блеск стеклянной крыши.
1996
Осколки
Стало видно далёко-далёко,
до конца и до края земли,
словно чудом прозревшее око
различило Карпаты вдали.
То ли сон, то ли блажь, то ли морок,
но на мартовский снег наяву
косо падают листья, чей ворох
в прошлом веке осел на траву.
Тут же пыль, духота и проселок
в колеях орудийных колес,
дым от стен обгорелых и елок
и фугасами взрытый откос,
и мальчишка, бегущий по травам
в зной, в далекие колокола,
и снежок над речным ледоставом:
все, как было, и жизнь не прошла.
27 марта 2000 г.
Теодор Агриппа д’Обинье
(1552 – 1630)
* * *
Осточертело мне транжирить мой досуг,
Свободу продавать мне больше неохота,
На что-то уповать и ублажать кого-то,
Во имя долга быть одним из верных слуг.
Мне больше по душе пустынный горный луг,
Ночлег под скалами и мрак под сводом грота,
Густая сень лесов, где нега и дремота,
Где столько отзвуков рождает каждый звук.
Принцесс увеселять и принцев надоело,
И даже мой король, который то и дело
Мне дарит милости, увы, постыл и он.
От почестей и ласк держаться бы подале,
Не надо их совсем, уж лучше быть в опале,
Чтоб не кричал никто, что я хамелеон.
Отправка
В непогодь самую жуткую
не было зябко и жутко,
если беспечною шуткою
сопровождалась побудка,
и сквозь поземку колючую
в пешем строю или конном,
веря счастливому случаю,
двигались части к вагонам,
чтобы по насыпям гаревым
в стуке колесном по стыкам
двигаться к вспышкам и заревам
в столпотворенье великом.
Было, как водится, всякое,
будет еще не такое:
дрожь перед самой атакою,
снег и беспамятство боя.
Кто не вернется с победою,
тот не узнает о многом.
Ведая или не ведая,
все мы ходили под Богом.
17 марта 2000 г.
Памяти Владислава Ходасевича
Везувий зев открыл – дым хлынул…
А. С. Пушкин
Так вот он ты каков, прославленный залив,
дугою берегов охваченный корявой,
таким ты был, когда Везувий, зев открыв,
окрестность затопил быстротекущей лавой.
Теперь стоит себе и курит, присмирев,
злокозненный хитрец, злопамятный тихоня,
а порт Неаполя гудит во весь свой зев,
и окна дребезжат, и двери на балконе.
Ночные фонари отражены волной,
и мачты зыбятся безлистой чашей леса,
все пахнет рыбою и гарью нефтяной,
мазутом и смолой, ну что твоя Одесса.
Когда-то здесь бывал приезжий из Москвы,
вдоль огненной дуги над морем проезжал он,
трещал мотоциклет и, встав из синевы,
адмиралтейский шпиль вонзался в сердце жалом.
О невозвратный мир, куда дороги нет,
где над Москвой-рекой нахохлились домишки…
Опять под окнами трещит мотоциклет,
и слышно, как вопят портовые мальчишки.
За окнами вода, синеют острова,
Везувий высь коптит, подмяв поля подножьем,
Но, слава богу, есть деревья и трава
в московском дворике, куда вернуться можем.
Переделкино
Здесь в подмосковном сосновом поселке,
в кряжистых стенах бревенчатых дач
жили бараны и серые волки,
рыцари бед, джентльмены удач.
Здесь, как повсюду, в те дни был обычай:
камень за пазухой, ложь про запас,
кто-то был хищником, кто-то добычей,
кто-то... но это особый рассказ.
Где же все это? И где же все эти
лица и роли? Исчезли как дым.
Только надгробья в полуденном свете
спят меж стволов под навесом густым.
Сосны все те же, и дачи все те же,
новые лица, повадки и быт,
новые дыры в заборах, и свежи
новые ссадины тех же обид.
Этих уж нет, а иные далече,
но почему-то, как в давнем году,
небо ложится деревьям на плечи
и перевернуты сосны в пруду.
1996
Поединок
Тебя пригнали.
Меня не гнали.
Я дома был. Ты в чужом дому.
Мы с тобою встретились среди развалин,
и врагами были мы потому.
В наступленье ты был. Я был в обороне.
Я себя не щадил. Тебя ли жалеть?
Разве мог я за Волгу уплыть на пароме?
Разве мог на твоем пути не залечь?
На горящем вокзале,
на разрытом перроне
кровь запеклась –
и об этом
речь.
Речь об этом велась.
Речь об этом ведётся,
как тогда, –
до победного, значит, конца.
Встретились мы – не два полководца,
не два дипломата.
Двадцатилетних два огольца.
Но о нашей встрече писалось в сводках,
затаили дыхание материки.
Ты вскинул оружье.
Так, значит, вот как!..
И, видно, щёлкнули разом курки.
Я остался в живых. Говорят: повезло мне.
Ты уткнулся, похолодев добела,
в опаленные камни каменоломни,
которая городом прежде была.
* * *
Ползёт расплавленный поток
по склонам, чащам и полянам,
и гибнет крохотный росток,
и гибнет город Геркуланум.
Грибом-поганкою возник
высокий смерч огня и дыма,
и гибнет тоненький тростник,
и гибнет город Хиросима.
Я сам свидетель этих сцен,
Я видел дым над Сталинградом,
явленье падающих стен,
степных стеблей, горящих рядом.
Нерасторжима дней чреда,
как родники, ручьи и реки.
Горят ростки и города
и остаются в нас навеки.
1983
Последний снег
На последнем снегу, под последним
ранним светом далекого дня
оплетенный туманом, как бреднем,
он лежит и глядит на меня.
Этот пристальный взгляд, как с портрета,
все следит и следит за тобой,
он пока еще с этого света,
но уже далеко за чертой,
в позапрошлом, где мглистые даты,
где в стихе шелестит листопад,
где и версты бегут полосаты
и метели, как бесы, вопят.
Он уходит, но все остается,
уходить навсегда не спеша,
этих крон, этих чащ позолотца,
эта даль, этот стих и душа.
7 сентября 2000 г.
Привал
По кровле барабанил град
и рушились потоки ливня,
казалось бы, все шло на лад,
хоть этот водо-камнепад
стучался в крышу все надрывней.
Был потолок и три стены,
окно, зажатое в простенки,
такому в мире нет цены,
считая по любой расценке
и по такой, когда живешь,
открытый стуже, ветру, небу,
когда в бараке кормишь вошь
и мрешь собакам на потребу,
когда...
Все это знали мы:
и град, и потолок небесный,
и стены непроглядной тьмы,
и свист падения отвесный.
И, слава Богу, кончен путь,
и милостью дарован высшей
какой-то угол, чтоб уснуть
под ливнем, под грозой, под крышей.
1996
Проводы
Арсению Тарковскому
На чёрном полустанке
в задымленном году
лежачие подранки,
мы слышали беду,
там, на платформе чёрной,
где в паровозный вой
влился гобой с валторной
и барабан с трубой.
В вагоне санитарном
сквозь дрёму и угар
над запахом камфарным
взлетела медь фанфар,
и, словно по тревоге,
привстала вся братва:
безрукий и безногий,
а кто – живой едва.
За окнами вагона
над пёстрою толпой
мешался вздох тромбона
с взывающей трубой,
и женских плеч молчанье
в объятиях мужчин,
и детских глаз мерцанье,
и слезы вдоль морщин.
Кого-то провожали,
и кто-то голосил,
куда-то уезжали,
и барабан басил,
и вышла из-под спуда
всеобщая беда,
ведь были мы оттуда,
а эти шли туда.
Прощание с веком
Вот и кончается эта пора,
строчка истории нашей,
сколько режимов сошло со двора,
сколько их выгнали взашей.
Что-то не помнится благостных лет,
что-то опять лихорадит.
Все-таки прожил я дольше, чем дед,
может быть, дольше, чем прадед.
Прожил, да только всему есть предел,
если подрезаны крылья,
сила - когда ты себя одолел,
все остальное - насилье.
16 октября 2000 г.
Реки
В России города стоят на реках,
хотя на реках города везде,
но речь ведь не о Риме, не о греках,
речь о бескрайней в паводки воде.
Все города на берегу высоком
какой-нибудь рекой отражены,
дрожат в реке огни полночных окон,
упавшие, как звезды с вышины.
Я сызмала речной, поскольку реки
у нас издревле самый верный путь,
поскольку из варяг извечно в греки
вели или еще куда-нибудь.
Во мне река течет по перекатам,
она, совсем как в детстве, широка,
никто не знал в разливы, где река там,
где небосклон, несущий облака.
Течет река, течет река сквозь душу,
бежит неумолимая вода,
смывает сушу, намывает сушу,
уносит прочь мгновенья и года
6 июля 2001 г.
Рождество
Лучи над каменистою пустыней.
Так это было, а быть может, нет?
Комета ли в небесной бездне синей,
звезды ли новой загорелся свет?
У нас метет, на стеклах легкий иней,
снег черноту покрыл, засыпал след,
все обволок — ни контуров, ни линий,
ни огонька, ни искры, ни планет.
Все в белой круговерти, все в метели,
полночный город, как на карусели:
плывут снега, фасады и сады,
а там, за толщей туч в пучине синей,
как встарь над каменистою пустыней,
восходит блеск рождественской звезды.
1998
Святогорский монастырь
Воздух порохом не был пропитан,
говорили вокруг о пустом
и, казалось, забыв об убитом,
подступили к надгробью с крестом.
Был поэтом убитый когда-то,
величайшим поэтом, и что ж,
стала слишком привычной утрата,
так что боли в словах не найдешь,
и однако в неслышной печали
опустилась осенняя мгла,
и деревья, склоняясь, молчали,
и на все это вечность легла.
12 мая 2001 г.
Снилось мне застолье...
Снилось мне застолье, шум не в лад,
уйма блюд и выпивка без счета,
снился мне неузнающий взгляд,
и лицо неузнанное чье-то
снилось по ту сторону стола,
и еще не сознавая, кто там,
две ладони я под звон стекла,
под смешки над глупым анекдотом
протянул и встретил две руки,
две ладони, два рукопожатья.
Сколько лет мы были далеки.
Это ты! — что мог еще сказать я?
Вот они знакомые черты,
прежний голос твой, твой давний зуммер.
До чего ж я рад, что это ты,
что живой, что рядом, что не умер.
Что-то ты сказал, но я не мог
разобрать слова в застольном гаме,
где ни слов, ни стихотворных строк.
Что стихи! Бог с ними, со стихами.
19 марта 2001 г.
Сны о Блоке
1
Не пройти вам по улицам нашим,
да и мне никогда не пройти
мимо окон, где свет был погашен,
когда всем вы сказали: прости.
Старше вас я по возрасту вдвое,
хоть явился намного поздней,
но в окне моем свет над Москвою,
зябкий свет ваших питерских дней,
тот негреющий, зимний, жестокий,
как торжественный хор Эвменид,
ваша вьюга сечет мои щеки,
ваш фонарь мне лицо леденит.
Это только пространство иное,
тот же день, тот же час, тот же миг
над каналом склоняемся двое,
и все это уже не из книг.
2
Детство. Сон мой о полдне, о лете,
о листве, шелестящей в окне.
Помню ваше лицо на портрете,
от которого дрожь по спине.
То ли юноша, то ли старуха
в пышных девичьих темных кудрях.
Странный образ бездомного духа,
на детей наводящего страх,
облик ваш в нашей старой квартире
из нездешнего мира возник,
мне тогда было года четыре.
И виденье пришло не из книг,
а оттуда, оттуда, оттуда,
из какого-то смутного сна,
где любое явленье — причуда,
где ни края, ни грани, ни дна.
3
Я, родившийся в холод собачий,
под метелью, под вой за окном,
знаю сердцем укол неудачи,
вижу тень вашу в доме пустом,
жизнь в квартире чужой на постое,
одиночество среди друзей.
А бездетность — что значит такое
среди нашей сумятицы всей?
За окном заметает заносы,
след ложится на белый настил,
чернь штыка, огонек папиросы...
Сам я тоже в патрульных ходил.
В черно-белом окне, в этом пегом,
вижу красные флаги, а там —
лик Христа, занавешенный снегом
в день Второго Пришествия к нам.
1—2 июля 2003 г.
Совсем не трудно гвозди вбить в ладони...
Совсем не трудно гвозди вбить в ладони
и промеж ребер засадить копье.
Что делать! Зародилось в смертном лоне
Его живое тело, как твое,
и потому Он преклонил колени,
когда уснули спутники в саду,
и у Отца просил соизволенья
избегнуть казни, миновать беду.
Мы ближние Его в скорбях и боли,
мы все от плоти плоть, от кости кость
и стискиваем зубы поневоле,
представив, как вбивают первый гвоздь.
27 февраля 2000 г.
* * *
Совсем я не был зол или жесток,
но был обучен действовать прикладом,
стрелять, швырять гранату, бить под вздох,
и сам я весь прострелен и заплатан.
Я вышел из обстрелов и атак,
и потому, как это и ни грустно,
порой во сне сжимается кулак
и челюсти сжимаются до хруста,
но ранним утром тянется рука,
уже забыв о грубом и жестоком,
чтоб выпустить на волю мотылька,
который бьётся меж оконных стёкол.
Соколиная охота
I
Вдруг возникли цыганки в кустах —
пальцы в кольцах, цвета, как с картины,
словно ночью петарда — бабах! —
смарагды, рубины, смарагды, рубины;
окружили, как воздух, меня,
ослепили, как вспышки огня,
смарагды, рубины, смарагды, рубины.
Блещут перстни, и столько утех
в слове «моркош» — и пляска и смех…
«Моркош! моркош!» — и в чащу лещины.
II
Трата-та-там, трата-та-там,
над головой листва запела,
веселый треск, зеленый гам
и комариная капелла,
вся зелень двинулась вперед,
веселый барабанщик бьет,
веселый марш листва запела,
и этот барабанный стук —
звучащий лист, скрипящий сук,
там клен, береза, дуб, ветла там —
трата-та-там, трата-тата-там!
Над головой зеленый гам,
зеленые усы и уши,
жарь, барабан, не бей баклуши!
Трата-та-там, трата-та-там!
Враскачку дуб, ольха, каштан.
Синь. Зелень. Зелень. Глохнут уши,
бой барабанный глуше, глуше.
Трата-та-там, трата-та-там.
День. Лето. Зелень. Тарарам.
III
Полдень. Пчелы всюду, пчелы рядом.
На откосе дух вьюнка медовый.
Облака беспечным бродят стадом
в волосах; как в зелени коровы.
Моркош. Моркош. Небеса бездонны.
Я лежу. Вокруг танцуют склоны.
IV
В низине река;
достославна;
широка;
плавна;
велика;
глубока;
быстротечна;
извечна;
судоходна;
пресноводна;
путь меж рядов ивняка;
вдоль прибрежий и мелей;
от предгорья
до моря;
для людей;
лошадей;
для питья;
для купели;
для мытья;
для лодчонок бумажных;
для судов трехэтажных;
для казарок;
для байдарок;
для паруса;
для коромысла;
Висла?
V
«Висла, наша Висла,
дочь родной природы,
родилась в Карпатах,
к морю катит воды.
Счастье жить над Вислой,
в наших польских далях!»
Дай нам, Боже правый,
щеголять в медалях.
VI
Фотографы, трамвайщики, кухарки и вояки,
толпясь, глазели на меня, как будто кто-то
пред ними в образе луны или макаки,
а я вопил под дубом: «Соколиная охота!» —
и падал на колени, и вскакивал, и разом
плясал и прыгал в небо, не различимый глазом.
Смешались зелень, злато и вихрь, и сверк без счета.
И горизонты двинулись походною колонной.
А я вопил в охотку: «Соколиная охота!» —
как будто встретил девушку в береточке зеленой.
(Была туманна даль. Вихрь рвал траву, сгибал ограду,
арбуз на голову надев, играл на скрипке «Первую бригаду».)
VII
Смекнув, что я не скажу им ни слова,
мурашки в луче заходящем
светила дневного
разбежались по чащам,
и, заслышав, «Охота! Охота!» —
вновь явились цыганки, рубины, смарагды без счета,
и кухарки с вояками, и трамвайщики с Воли
все пытались в листве разглядеть оперенье соколье,
чеглоков, клобучки и монеты времен Казимира
или даже Артура, а там в облаках блеск рубина, смарагда, сапфира.
А сокольников тени скрывались от тайных агентов,
и держались подальше отары интеллигенток и интеллигентов.
(Смарагды, рубины.
Смарагды, рубины.
Свод небесный над Польшею хмур.
Сапфиры, шпинели.
Красотки, качели.
«A Paris dans chaque faubcurg…»)
VIII
Смеркалось. Растаяли краски, печальные по-человечьи.
Звезды з ажглись, и казалось: там дети, несущие свечи,
и казалось, что вечер сошел с колеи.
Все это случилось в Белянах средь леса густого
в 1935 году от Рождества Христова.
А «моркош» — цыганское слово,
что-то вроде ЛЮБВИ.
2002
Сон о Данииле
Мне кажется, сидел я в львином рву,
как я туда попал, не понимаю,
но видел я вблизи, как наяву,
косматых грив мелькающую стаю,
я помню смрадный дых, пока живу,
пасть и клыки, а также вспоминаю:
лев преклонил к моим ногам главу,
лизнул мне руку и улегся с краю.
Так с кем-то было в полумраке рва,
кого-то Бог хранил для торжества
и во спасение гонимой веры,
но почему же, глядя в сумрак серый,
я чувствую щекой дыханье льва
в безумном граде баснословной эры?
29 июня 2001 г.
Сон о потопе
Тропа вела через зеленый луг,
потом пошла отлого на пригорок,
зеленый цвет стал маревом вокруг,
переходя в голубоватый морок,
а там, внизу, в разливе травяном
бродили стадом рыжие коровы,
лучами наполнялись, как вином,
и становились их бока багровы,
тропа шла вверх, но под ногами вдруг
захлюпала, как топь, земля сырая,
вода все выше, под водою луг,
пригорок, даль, вокруг разлив без края,
а дальше — вплавь над уходящим дном
сквозь эту толщу холодящей жижи,
и рядом бок коровы, красно-рыжий,
потом был свет и солнце за окном.
10 ноября 2002 г.
Сон об Арарате
Этот мир, озаренный неоном,
город наш, ненадежный приют,
где шампанское пьют с самогоном,
непотребные песни поют,
так поют, что ни складу, ни ладу,
только визг, только грохот и бой
до конца, допьяна, до упаду,
всех со всеми, с душой и
судьбой,
всех со всеми: так жили и пили,
шли на брата и брали в полон.
В этом свете неона - не ты ли,
вечный скоп, вечный град Вавилон,
незапамятный, позавчерашний,
уходящий под воду в веках
с древней башней,
с Останкинской башней,
с башней Эйфелевой в облаках?
Вот и все. Только свет без заката
над ковчегом раскинул крыла,
и на всплывший уступ Арарата
безмятежная вечность легла.
20 октября 2000 г.
Сон об Армагеддоне
Где-то за туманом время оно,
но сырою ранью до утра
снится суходол Армагеддона,
а быть может, так звалась гора.
Как в столетнем фотоаппарате,
панораму застилает мгла,
где в последний раз сойдутся
рати:
с черной тучей - белые крыла.
Кажется, лежал я в поле этом,
двигался ползком, срывался в бег,
думалось, сраженье будет летом,
но белеет почему-то снег,
почему-то снег лежит, не тая,
под снарядный вой и свист ракет,
и оделась в снег гора святая -
место боя на исходе лет.
Я исчерпал страх, и дух спокоен,
бой уходит по сухой стерне,
Господи, я Твой последний воин,
хоть в последний раз,
в последнем сне.
18 октября 2000 г.
Сын человеческий
Когда коснулось глаз
свечение пещеры,
младенца в первый раз
окутал сумрак серый.
Стояли холода,
студя золу мангала,
и хоть взошла звезда,
тепла недоставало.
В тот предрассветный час,
когда знобило плечи,
пришел один из нас,
детеныш человечий,
из света или тьмы
холодным новогодьем
явился в мир, как мы
обычно в мир приходим
на счастье иль беду,
чтоб встретить утро снова
в двухтысячном году
от Рождества Христова.
22 февраля 2000 г.
Так разрушалась империя
Так разрушалась империя,
Господи Боже, прости!
Сгинули Сталин и Берия,
следом пошли травести,
но и эпоха Тиберия
к дождику ноет в кости.
1963—2000
Там были любовь и досада...
Там были любовь и досада,
и летние грозы и снег.
Не требуй возврата, не надо,
оставшийся в памяти век.
Куда нам теперь возвратиться?
Нигде нам не светит покой,
а воля, пугливая птица,
вспорхнет — и уже за чертой,
где болдинской нет позолоты,
и солнечных крымских прикрас,
но горести те и заботы
пока еще трогают нас,
а по небу движется птица,
и дерево машет рукой,
а воля по-прежнему снится,
и грозы, и снег, и покой.
3 января 2001 г.
Тарханская элегия
Распутица. Распутье. Долгий дождь.
Две разбегающиеся дороги,
два месива среди полей и рощ,
две линии судьбы и две тревоги.
Один водитель знает, что избрать,
куда свернуть. Он крутит руль направо,
сквозь зубы поминая чью-то мать.
И дальше путь — то кочка, то канава.
Ведь это тот же путь в старинный дом...
Не здесь ли в незапамятное лето
везли в гробу сраженного свинцом
молоденького русского поэта?
И мимо этих вымокших осин,
и мимо этих стародавних пашен
он возвращался, мальчик, внук и сын,
которому уже и дождь не страшен.
Россия, ты бываешь и такой,
такой бываешь и такой бывала.
Навстречу колокольцу под дугой
и грохоту пустого самосвала
ты сыплешь дождь, ты катишь мокрый дол
и вязкое болото по колено.
Твои дожди не худшее из зол,
ты — жизнь и потому благословенна.
Итак, шел дождь и травы приминал.
Ушедший друг, прости меня за гробом,
прости за то, что стал я твердолобым,
что о тебе не часто вспоминал,
глотая забытье, как люминал,
но память, эта бестия из бестий,
влечет туда, где мы бывали вместе,
и снова въезд в старинное село,
и хмарью небеса заволокло
над топкой улицей, ведущей прямо
к воротам огороженного храма.
Не слышно в этот час колоколов,
лишь где-то за рекою дрожь моторов,
звон струй на полусферах куполов
да шум листвы зеленых коридоров.
Ты говоришь: “Тут рядом, в двух шагах,
семейный склеп”. И вот мы в подземелье,
где гроб свинцовый сохраняет прах
того, кто краткий век испил, как зелье
смертельное, и пусть ему горька
бывала чаша жгучего настоя,
мятежный дух летал за облака
и запросто нырял на дно морское.
Так ты сказать бы мог наверняка,
а я в ответ: “Мальчишеские бредни”.
Но как скажу, когда здесь на века
свобода обрела приют последний?
Недобрый, скверный мальчик, Боже мой,
какой ценой им куплена свобода!
Здесь мать его лежит и дед родной
под низкой кладкой каменного свода,
а наверху... ах, бабушка, она
была крутого норова и часом,
когда толкал под локоть сатана,
дворовых девок била по мордасам,
но внука-вертопраха наказать
ей всякий раз недоставало духа.
Единственную радость подлый зять
оставил, худородный побируха,
пришлось ему за это отписать
изрядный куш, засим проститься сухо.
Была, к несчастью, радость коротка,
сразила внука злобная рука,
одна осталась бедная старуха
на весь свой век до крышки гробовой.
Что в голову не лезет в день дождливый!
Ты помнишь сам, давнишний спутник мой,
как мокрые к пруду склонились ивы,
как зябко веткам над рябой водой,
как липы ежатся в продрогшем парке,
скрипят стволы, как ржавые флюгарки,
а сень аллей становится темней,
и кажется, проходит ряд теней,
и может отблеск высветить неяркий
туманный лик, и явится она,
та девочка, та мужняя жена,
потерянная навсегда однажды,
единственная, навсегда одна,
слетающая в дрему ночью каждой
всю жизнь до самой пули роковой,
небесный ангел с русой головой.
Не довелось, не выпало в итоге.
Царю Небесный, души упокой.
Остались одинокие дороги,
пустынные кремнистые пути,
лесистые кавказские отроги,
где так легко нежданно смерть найти.
Блаженный край! Мы с детства помним оба
горы Бештау острых пять голов,
Машук, встающий рядом крутолобо,
горы Железной лиственный покров,
и далеко-далёко в час заката
на горизонте розовый Эльбрус,
и в сумерках распахнутый крылато
белесой тучи демонский бурнус.
Там ты родился, я там жил когда-то
и тоже знаю крепость этих уз.
Он их изведал на краю России,
страны рабов, страны господ, страны,
где пот и слезы почву оросили,
где клены осенью обагрены,
где всю эту красу, скупую, вдовью,
пригорков, сиротливых под дождем,
все чаще любим странною любовью,
таим ее в себе и так живем.
Взгляни, мой друг, белеет барский дом
сквозь занавес ветвей, а над прудом
в прибрежной обезлюдевшей аллее
листва роняет капли, и светлее
становится, и край закатный ал,
куда-то на восток уходят тучи,
клубится над водой туман ползучий.
Что это? Дождь как будто перестал,
а значит, завтра вёдро, снова лето.
Над парком, над гробницею поэта
зенит прозрачной дымкою покрыт,
окрестных далей меркнет панорама,
темнеет купол неба, купол храма,
вот-вот звезда с звездой заговорит.
13 января 1996.
Третье возвращение
Мальчишка выбежал и сразу — в зелень, в травы,
в крапиву, в лебеду, в ромашковый рассев,
в сияние реки, где сходни переправы,
где дремлют рыбаки, на корточки присев,
а дальше, где обрыв, река качает сети,
еще неведомы ни беды, ни враги,
такой покой вокруг, и есть еще на свете
любимый черный кот у Бабушки-яги.
Как это все давно. Что делать — время старит,
ни мига лишнего не даст нам этот скаред,
уходит день за днем, мелькнет, махнет: прощай,
но все, что кануло, приходит невзначай,
и поднят занавес, как перед темной ложей,
и оживает мир, такой забытый, Божий,
в дрожащем мареве и утренних лучах,
скользнувших по реке и дальше — вглубь, в бочаг,
где пряжу облаков полощет день погожий…
Все это вспыхнуло, когда он рухнул в снег,
внезапно на бегу пронизанный осколком,
и падал, ничего не понимая толком,
туда, где ни листвы, ни облаков, ни рек.
11 сентября 2003 г.
У детства были солнце и луна...
У детства были солнце и луна,
и облако и крыша с голубятней,
и двор в прямоугольнике окна,
и ветви клена, неба необъятней,
крутой обрыв над паводком степным,
соборный купол, ясный, как светило,
плывущий звон и золоченый дым,
какой-то луг и сивая кобыла,
чей бред потом вошел в прямую речь.
Неужто это всё? Совсем немного
с тех пор рискнула память уберечь.
Как знать, благая весть или тревога
ударила тогда в колокола,
но крыша, двор и дерево и плавни
души коснулись вскользь в тот полдень давний,
поскольку вечность впереди была.
6 мая 2000 г.
Флоренция. Улица Данте Алигьери
Во Флоренции было не жарко,
с ветерком, а порою с дождем.
То карниз был укрытьем, то арка,
то собор, то случайный проем.
Распогодится — снова в дорогу
вдоль цветистой мозаики стен,
от порога шагая к порогу,
от угла до угла, а затем
вырос этот корявый, замшелый,
схожий с крепостью дом угловой,
тяжкой глыбой, надгробною стелой
нависающий над головой.
В этой улочке узкой и серой,
в этом доме явился на свет
все изведавший полною мерой
знаменитейший в мире поэт.
Говорили о нем: что за чудо!
Говорили: на нем благодать!
А жилось ему в общем-то худо
и в аду довелось побывать,
в том аду, где удача бездарна,
где любой угрожает закут,
где по руслу любимого Арно
воды Стикса свинцово текут.
Но и это однажды отнимут,
и в изгнанье придется нести
воды, портики, небо и климат,
пронизавший до самой кости,
до кости... и тоска неустанна
по деревьям, следам на песке,
по Тоскане, а эта Тоскана
легкой дымкой дрожит вдалеке.
Так вот, значит, иди и не падай,
зубы стисни и рта не криви...
Но ведь был ему в муке наградой
вечный свет безответной любви.
В безнадежной печали — величье,
и в ненастном свечении дня
пролетает, как луч, Беатриче
сквозь него, сквозь века, сквозь
меня.
1998
Чаша
Мог бы совсем не родиться,
мог бы… Но слава Творцу!
Вспомнишь забытые лица —
слезы текут по лицу.
Снежное утро рожденья —
твой незапамятный мир,
тот, где чадили поленья
в печках озябших квартир.
Страху в глаза и отваге
острой крупою мело,
бились кровавые флаги
с белой пургою в стекло.
Снова пространство в сугробах,
вьюга и выстрелы в лоб,
и на холмах крутолобых
ноги вмерзают в окоп.
Все это было когда-то
и остается вовек:
черные строки штрафбата
в белый впечатаны снег.
Жизнь завершается наша
зимней атакой во сне.
Выпита полная чаша,
самая малость на дне.
20 января 2001 г.
Читая Гоголя
Не так уж робок и напуган,
но в полном здравии ума
себя очерчиваю кругом,
как злополучный Брут Хома,
открещиваюсь, но, похоже,
напрасный труд, и все смелей
кривые вылезают рожи
из всех отдушин и щелей,
как Вий, глядят с телеэкрана,
о правдолюбии орут,
прикончат поздно или рано
тебя, Хома несчастный Брут,
не слушай их слова, не надо,
не содрогайся, не смотри,
читай, не подымая взгляда,
свои молитвы до зари.
30 января 2001 г.
Что вы знали, далекие деды?...
Что вы знали, далекие деды?
Знали вы только беды свои,
пораженья свои и победы.
А ведь век не сходил с колеи.
Ваши годы порой были плохи,
ваши судьбы, увы, непросты,
но не знали вы сдвига эпохи,
роковой, как земные пласты.
31 декабря 2004
Явление
Дали, беленные мелом,
мы никогда не покинем,
черные птицы на белом
видятся в мареве синем,
а далеко за пределом
край, где раздолье полыням,
кашкам, репьям и осотам,
всюду растущим по склонам,
по каменистым высотам,
голым, безводным и сонным.
Кажется, в этих вот далях,
здесь, на бесплодных откосах,
путник в белесых сандальях
шел, опираясь на посох,
и под шатром небосвода
легкие марева пыли
вкруг головы пешехода
солнечной дымкой светили.
1998