Первая строфа. Сайт русской поэзии

Все авторыАнализы стихотворений

Борис Слуцкий

1954

После реабилитации

 

Гамарнику, НачПУРККА, по чину

не улицу, не площадь, а – бульвар.

А почему? По-видимому, причина

в том, что он жизнь удачно оборвал:

 

в Сокольниках. Он знал – за ним придут.

Гамарник был особенно толковый.

И вспомнил лес, что ветерком продут,

весёлый, подмосковный, пустяковый.

 

Гамарник был подтянут, и высок,

и знаменит умом и бородою.

Ему ли встать казанской сиротою

перед судом?

Он выстрелил в висок.

 

Но прежде он – в Сокольники! Сказал.

Шофёр рванулся, получив заданье.

А в будни утром лес был пуст, как зал,

зал заседанья, после заседанья.

 

Гамарник был в ремнях, при орденах.

Он был острей, толковей очень многих,

и этот день ему приснился в снах,

в подробных снах, мучительных и многих.

 

Член партии с шестнадцатого года,

короткую отбрасывая тень,

шагал по травам, думал, что погода

хорошая

в его последний день.

 

Шофёр сидел в машине, развалясь:

хозяин бледен, видимо, болеет.

А то, что месит сапогами грязь,

так он сапог, наверно, не жалеет.

 

Погода занимала их тогда.

История – совсем не занимала.

Та, что Гамарника с доски снимала

как пешку

и бросала в никуда.

 

Последнее, что видел комиссар

во время той прогулки бесконечной:

какой-то лист зелёный нависал,

какой-то сук желтел остроконечный.

 

Поэтому-то двадцать лет спустя

большой бульвар навек вручили Яну:

чтоб веселилось в зелени дитя,

чтоб в древонасажденьях – ни изъяну,

чтоб лист зелёный нависал везде,

чтоб сук желтел и птицы чтоб вещали.

 

И чтобы люди шли туда в беде

и важные поступки совершали.

А на снежной войне — словно в снежной пустыне...

 

А на снежной войне — словно в снежной пустыне:

не понять ее малопонятной латыни

и коротких приказов ее не понять,

можно лишь про себя потихоньку пенять.

 

И пеняет солдатик в шинели короткой,

с глоткой, продранной жесткой казенною водкой:

водку, может, впервые сегодня он пьет,

рукавицами аплодирует, бьет.

 

Для сугрева души его бренной и бедной

сорок пятый потребуется победный.

Тело бренное, бедное надо согреть

хоть немного. При этом — не умереть.

 

Между ним и погибелью нет ничего.

Вся война, ему кажется, целит в него.

Весь мороз его персонально морозит.

Он горячей добавки у повара просит.

 

И добавки ему сколько можно дадут,

и погибнуть ему на войне не дадут,

и от смерти ему причитается льгота

все четыре без малого года.

 

Потому что ему описать предстоит,

как один посреди всей войны он стоит.

 

1969

Баллада о догматике

 

- Немецкий пролетарий не должон!-

Майор Петров, немецким войском битый,

ошеломлен, сбит с толку, поражен

неправильным развитием событий.

 

Гоним вдоль родины, как желтый лист,

гоним вдоль осени, под пулеметным свистом

майор кричал, что рурский металлист

не враг, а друг уральским металлистам.

 

Но рурский пролетарий сало жрал,

а также яйки, млеко, масло,

и что-то в нем, по-видимому, погасло,

он знать не знал про классы и Урал.

 

- По Ленину не так идти должно!-

Но войско перед немцем отходило,

раскручивалось страшное кино,

по Ленину пока не выходило.

 

По Ленину, по всем его томам,

по тридцати томам его собрания.

Хоть Ленин - ум и всем пример умам

и разобрался в том, что было ранее.

 

Когда же изменились времена

и мы - наперли весело и споро,

майор Петров решил: теперь война

пойдет по Ленину и по майору.

 

Все это было в марте, и снежок

выдерживал свободно полоз санный.

Майор Петров, словно Иван Сусанин,

свершил диалектический прыжок.

 

Он на санях сам-друг легко догнал

колонну отступающих баварцев.

Он думал объяснить им, дать сигнал,

он думал их уговорить сдаваться.

 

Язык противника не знал совсем

майор Петров, хоть много раз пытался.

Но слово «класс» - оно понятно всем,

и слово «Маркс», и слово «пролетарий».

 

Когда с него снимали сапоги,

не спрашивая соцпроисхождения,

когда без спешки и без снисхождения

ему прикладом вышибли мозги,

 

в сознании угаснувшем его,

несчастного догматика Петрова,

не отразилось ровно ничего.

И если бы воскрес он - начал снова.

 

1971

Баня

 

Вы не были в районной бане

В периферийном городке?

Там шайки с профилем кабаньим

И плеск,

    как летом на реке.

 

Там ордена сдают вахтерам,

Зато приносят в мыльный зал

Рубцы и шрамы - те, которым

Я лично больше б доверял.

 

Там двое одноруких

                спины

Один другому бодро трут.

Там тело всякого мужчины

Исчеркали

       война

          и труд.

 

Там по рисунку каждой травмы

Читаю каждый вторник я

Без лести и обмана драмы

Или романы без вранья.

 

Там на груди своей широкой

Из дальних плаваний

                 матрос

Лиловые татуировки

В наш сухопутный край

                   занес.

 

Там я, волнуясь и ликуя,

Читал,

   забыв о кипятке:

«Мы не оставим мать родную!» -

У партизана на руке.

 

Там слышен визг и хохот женский

За деревянною стеной.

Там чувство острого блаженства

Переживается в парной.

 

Там рассуждают о футболе.

Там

  с поднятою головой

Несет портной свои мозоли,

Свои ожоги - горновой.

 

Но бедствий и сражений годы

Согнуть и сгорбить не смогли

Ширококостную породу

Сынов моей большой земли.

 

Вы не были в раю районном,

Что меж кино и стадионом?

В той бане

       парились иль нет?

Там два рубля любой билет.

 

1960

Без нервов

 

Родители были нервные,

кричащие, возбужденные.

Соседи тоже нервные,

Угрюмые, как побежденные.

И педагоги тоже

орали, сколько могли.

Но, как ни удивляйтесь,

Мне они помогли.

 

Отталкиваясь от примеров

в том распорядке исконном,

я перестал быть нервным,

напротив, стал спокойным.

Духом противодействия

избылась эта беда:

я выкричался в детстве

и не кричу никогда.

Березка в Освенциме

 

Березка над кирпичною стеной,

Случись,

     когда придется,

               надо мной!

Случись на том последнем перекрестке!

Свидетелями смерти не возьму

Платан и дуб.

И лавр мне ни к чему.

С меня достаточно березки.

 

И если будет осень,

              пусть листок

Спланирует на лоб горячий.

А если будет солнце,

               пусть восток

Блеснет моей последнею удачей.

 

Все нации, которые - сюда,

Все русские, поляки и евреи,

Березкой восхищаются скорее,

Чем символами быта и труда.

 

За высоту,

За белую кору

Тебя

   последней спутницей беру.

Не примирюсь со спутницей

                       иною!

Березка у освенцимской стены!

Ты столько раз

          в мои

             врастала сны!

Случись,

     когда придется,

               надо мною.

 

1960

Бесплатная снежная баба

 

Я заслужил признательность Италии.

Ее народа и ее истории,

Ее литературы с языком.

Я снегу дал. Бесплатно. Целый ком.

 

Вагон перевозил военнопленных,

Плененных на Дону и на Донце,

Некормленых, непоеных военных,

Мечтающих о скоростном конце.

 

Гуманность по закону, по конвенции

Не применялась в этой интервенции

Ни с той, ни даже с этой стороны,

Она была не для большой войны.

Нет, применялась. Сволочь и подлец,

Начальник эшелона, гад ползучий,

Давал за пару золотых колец

Ведро воды теплушке невезучей.

 

А я был в форме, я в погонах был

И сохранил, по-видимому, тот пыл,

Что образован чтением Толстого

И Чехова и вовсе не остыл,

А я был с фронта и заехал в тыл

И в качестве решения простого

В теплушку бабу снежную вкатил.

 

О, римлян взоры черные, тоску

С признательностью пополам мешавшие

И долго засыпать потом мешавшие!

 

А бабу - разобрали по куску.

 

1968

Бог

 

Мы все ходили под богом.

У бога под самым боком.

Он жил не в небесной дали,

Его иногда видали

Живого. На Мавзолее.

Он был умнее и злее

Того – иного, другого,

По имени Иегова...

Мы все ходили под богом.

У бога под самым боком.

Однажды я шёл Арбатом,

Бог ехал в пяти машинах.

От страха почти горбата

В своих пальтишках мышиных

Рядом дрожала охрана.

Было поздно и рано.

Серело. Брезжило утро.

Он глянул жестоко, – мудро

Своим всевидящим оком

Всепроницающим взглядом.

 

Мы все ходили под богом.

С богом почти что рядом.

И срам, и ужас

От ужаса, а не от страха,
от срама, а не от стыда
насквозь взмокала вдруг рубаха,
шло пятнами лицо тогда.

А страх и стыд привычны оба.
Они вошли и в кровь, и в плоть.
Их даже
дня
умеет
злоба
преодолеть и побороть.

И жизнь являет, поднатужась,
бесстрашным нам,
бесстыдным нам
не страх какой-нибудь, а ужас,
не стыд какой-нибудь, а срам.

Бог есть

 

Бог - есть, но он покинул этот зал

перед голосованьем. Не сказал,

что покидает. Все-таки покинул

и этим самым просто душу вынул.

Не обойтись без бога. Но ему

не отвечать на наши «почему»

и «для чего» удобней, интересней.

Не хочет он заглядывать в суму,

не хочет он обследовать тюрьму -

спокойный, равнодушный, бесполезный.

Еще Хайям - разумный был товарищ,

еще Омар Хайям отлично знал,

что бог

перед голосованьем

 

зал

покинет

и что кашу с ним не сваришь.

 

1969

Болезнь

 

Досрочная ранняя старость,

Похожая на пораженье,

А кроме того - на усталость.

А также - на отраженье

Лица

        в сероватой луже,

В измытой водице ванной:

Все звуки становятся глуше,

Все краски темнеют и вянут.

 

Куриные вялые крылья

Мотаются за спиною.

Все роли мои - вторые! -

Являются передо мною.

 

Мелькают, а мне - не стыдно.

А мне - все равно, все едино.

И слышно, как волосы стынут

И застывают в седины.

 

Я выдохся. Я - как город,

Открывший врагу ворота.

А был я - юный и гордый

Солдат своего народа.

 

Теперь я лежу на диване.

Теперь я хожу на вдуванья.

А мне - приказы давали.

Потом - ордена давали.

 

Все, как ладонью, прикрыто

Сплошной головною болью -

Разбито мое корыто.

Сижу у него сам с собою.

Так вот она, середина

Жизни.

Возраст успеха.

А мне - все равно. Все едино.

А мне - наплевать. Не к спеху.

 

Забыл, как спускаться с лестниц.

Не открываю ставен.

Как в комнате,

Я в болезни

Кровать и стол поставил.

И ходят в квартиру нашу

Дамы второго разряда,

И я сочиняю кашу

Из пшенного концентрата.

И я не читаю газеты,

А книги - до середины.

Но мне наплевать на это.

Мне все равно. Все едино.

 

1966

Большие монологи

 

В беде, в переполохе

и в суете сует

большие монологи

порой дают совет.

 

Конечно, я не помню

их знаменитых слов,

и, душу переполня,

ушли из берегов

 

граненные, как призмы,

свободные, как вздох,

густые афоризмы,

сентенции эпох.

 

Но лишь глаза открою

взирают на меня

шекспировские брови

над безднами огня.

* * *

 

Бывший кондрашка, ныне инсульт,

бывший разрыв, ныне инфаркт,

что они нашей морали несут?

Только хорошее. Это – факт.

 

Гады по году лежат на спине.

Что они думают? «Плохо мне»

Плохо им? Плохо взаправду. Зато

гады понимают за что.

 

Вот поднимается бывший гад,

ныне – эпохи своей продукт,

славен, почти здоров, богат,

только ветром смерти продут.

 

Бывший безбожник, сегодня он

верует в бога, в чох и в сон.

 

Больше всего он верит в баланс.

Больше всего он бы хотел,

чтобы потомки ценили нас

по сумме – злых и добрых дел.

 

Прав он? Конечно, трижды прав.

Поэтому бывшего подлеца

не лишайте, пожалуйста, прав

исправиться до конца.

* * *

 

В двадцатом веке дневники

не пишутся, и ни строки

потомкам не оставят:

Наш век ни спор, ни разговор,

ни заговор, ни оговор

записывать не станет.

 

Он столько видел, этот век, –

смятенных вер, снесённых вех,

невставших ванек-встанек,

что неохота вспоминать.

Он вечером в свою тетрадь

записывать не станет.

 

Но стих – прибежище души.

Без страха в рифму всё пиши.

За образом – как за стеною.

За стихотворною строкой,

как за разлившейся рекой,

как за бронёй цельностальною.

 

Лишь по прошествии веков

из скомканных черновиков,

из спутанных метафор

всё извлекут, что ни таят:

и жизнь и смерть,

и мёд и яд,

а также соль и сахар.

* * *

 

В драгоценнейшую оправу

девятнадцатого столетья

я вставляю себя и ораву

современного многопоэтья.

 

Поднимаю повыше небо –

устанавливаю повыше,

восстанавливаю, что повыжгли

ради славы, ради хлеба,

главным образом, ради удобства,

прежде званного просто комфортом,

и пускаю десятым сортом

то, что первым считалось сортом.

 

Я развешиваю портреты

Пушкина и его плеяды.

О, какими огнями согреты

их усмешек тонкие яды,

до чего их очки блистают,

как сверкают их манишки

в те часы, когда листают

эти классики наши книжки.

В оставшемся десятке лет...

 

В оставшемся десятке лет

располагаться нужно с толком,

дабы не выть по-волчьи с волком,

но в то же время брать билет

 

в купированный, а не общий.

По-волчьи с волком, нет, не выть,

но в тучный год и даже в тощий

не быть голодным, сытым быть.

 

Немного, стало быть, претензий

к остатку лет.

Я от него

не жду статей, не жду рецензий,

ни даже славы. Ничего!

Но мощной пушкинской рукою

навеки формула дана,

и кроме ВОЛИ И ПОКОЯ

я не желаю ни хрена.

 

1971

В свободное от работы время...

 

В свободное от работы время

Желаю читать то, что желаю,

А то, что не желаю,- не буду.

Свобода чтения - в нашем возрасте

Самая лучшая свобода.

Она важнее свободы собраний,

Необходимой для молодежи,

И свободы шествий,

Необходимой для променада,

И даже свободы мысли,

Которую все равно не отнимешь

У всех, кто

        способен мыслить.

 

1963

В сорока строках хочу я выразить...

 

В сорока строках хочу я выразить

Ложную эстетику мою.

 

...В Пятигорске,

 

где-то на краю,

 

В комнате без выступов и вырезов

С точной вывеской “Психобольной”,

За плюгавым пологом из ситчика

Пятый год

 

сержант

 

из динамитчиков

 

Бредит тишиной.

 

Интересно, кем он был перед войной?

 

Я был мальчишкою с душою вещей,

Каких в любой поэзии не счесть.

Сейчас я знаю некоторые вещи

Из тех вещей, что в этом мире есть!

Из всех вещей я знаю вещество

Войны.

 

И больше ничего.

 

Вниз головой по гулкой мостовой

Вслед за собой война меня влачила

И выучила лишь себе самой,

А больше ничему не научила.

 

Итак,

 

в моих ушах расчленена

 

Лишь надвое:

 

война и тишина —

 

На эти две —

 

вся гамма мировая.

 

Полутонов я не воспринимаю.

Мир многозвучный!

 

Встань же предо мной

 

Всей музыкой своей неимоверной!

Заведомо неполно и неверно

Пою тебя войной и тишиной.

 

1960

В углу

 

Мозги надежно пропахали,

потом примяли тяжело,

и от безбожной пропаганды

в душе и пусто и светло.

 

А бог, любивший цвет, и пенье,

и музыку, и аромат,

в углу, набравшийся терпенья,

глядит, как храм его громят.

 

1969

В шести комиссиях я состоял...

 

В шести комиссиях я состоял

литературного наследства.

В почетных караулах я стоял.

Для вдов изыскивал я средства.

 

Я гуманизм освоил прикладной.

Я совесть портативную освоил.

Я воевал, как хлопотливый воин,

упрямый, точный, добрый, пробивной.

 

Сложите мои малые дела,

всю сутолоку, бестолочь, текучку,

всю суету сует сложите в кучку

и все блага, те, что она дала!

 

Я сына не растил и деревца

я не сажал. Я просто без конца,

без края и без жалобы, без ропота

не прекращал томительные хлопоты.

 

Я землю на оси не повернул,

но кое-что я все-таки вернул,

когда ссужал, не требуя возврата,

и воевал, не требуя награды,

и тихо деньги бедному совал,

и против иногда голосовал.

 

1960

В шесть часов утра после войны

 

Убили самых смелых, самых лучших,

А тихие и слабые - спаслись.

По проволоке, ржавой и колючей,

Сползает плющ, карабкается ввысь.

Кукушка от зари и до зари

Кукует годы командиру взвода

И в первый раз за все четыре года

Не лжет ему, а правду говорит.

 

Победу я отпраздновал вчера.

И вот сегодня, в шесть часов утра

После победы и всего почета -

Пылает солнце, не жалея сил.

Над сорока мильонами могил

Восходит солнце,

                не знающее счета.

 

1959

* * *

 

В этот вечер, слишком ранний,

только добрых жду вестей –

сокращения желаний,

уменьшения страстей.

 

Время, в общем, не жестоко:

всё поймёт и всё простит.

Человеку нужно столько,

сколько он в себе вместит.

 

В слишком ранний вечер этот,

отходя тихонько в тень,

применяю старый метод –

не копить на чёрный день.

 

Будет день и будет пища.

Чёрный день и – чёрный хлеб.

Белый день и – хлеб почище,

повкусней и побелей.

 

В этот слишком ранний вечер

я такой же, как с утра.

Я по-прежнему доверчив,

жду от жизни лишь добра.

 

И без гнева и без скуки,

прозревая свет во мгле,

холодеющие руки

грею в тлеющей заре.

Виноватые без вины...

 

Виноватые без вины

виноваты за это особо,

потому что они должны

виноватыми быть до гроба.

 

Ну субъект, ну персона, особа!

Виноват ведь! А без вины!

Вот за кем приглядывать в оба,

глаз с кого спускать не должны!

Потому что бушует злоба

в виноватом без вины.

 

1966

Внешность мышления

 

Мускулы мыслителю нарастил Роден,

опустить глаза заставил.

 

Словно музыка сквозь толщу стен,

словно свет из-за тяжелых ставен,

пробирается к нам эта мысль.

Впрочем, каждый мыслит как умеет.

Гений врезывает мысль, как мыс,

в наше море. Потому что смеет.

 

Кто нокаутом, кто по очкам -

ловким ходом, оборотом пошлым

в быстром будущем и в тихом прошлом

самовыражается.

И по очкам,

по академическим жетонам

мыслящего определять

ныне мы дурным считаем тоном.

 

Предложу иной критерий, свой:

песенку с бессмысленным мотивом.

 

Вот он ходит, бодрый и живой,

в толще массы, вместе с коллективом.

 

Все молчат, а он мычит, поет

и под нос бубучит, тралялячит.

 

Каждый понимает: значит,

мысль из немоты встает.

 

1965

Воссоздать сумею ли, смогу...

 

Воссоздать сумею ли, смогу

Образ человека на снегу?

Он лежит, обеими руками

Провод,

два конца его схватив,

Собственной судьбой соединив

Пустоту, молчание, разрыв,

Тишину

Между двумя кусками.

 

Пулемет над головою бьет,

Слабый снег под гимнастеркой тает...

Только он не встанет, не уйдет,

Провода не бросит, не оставит.

 

Мат старшин идет через него,

И телефонистку соблазняют...

Больше - ничего.

Он лежит.

Он ничего не знает.

 

Знает! Бьет, что колокол, озноб,

Судорога мучает и корчит.

Снова он застыл, как сноп, как гроб.

Встать не хочет.

 

Дотерпеть бы! Лишь бы долежать!..

Дотерпел! Дождался! Долежался!

В роты боевой приказ добрался.

Можно умирать - или вставать.

 

1956

* * *

 

Во–первых, он — твоя судьба,

которую не выбирают,

а во–вторых, не так уж плох

таковский вариант судьбы,

а в–третьих, солнышко блестит,

и лес шумит, река играет,

и что там думать: «если бы»,

и что там рассуждать: «кабы».

 

Был век, как яблочко, румян.

Прогресс крепчал вроде мороза.

Выламываться из времен —

какая суета и проза.

Но выломались из времен,

родимый прах с ног отряхнули.

Такая линия была,

которую упорно гнули.

 

Они еще кружат вокруг

планеты, вдоль ее обочин,

как спутничек с собачкой Друг,

давно подохшей, между прочим.

Давно веселый пес подох,

что так до колбасы был лаком,

и можно разве только вздох

издать, судьбу его оплакав.

 

Оплачем же судьбу всех тех,

кто от землицы оторвался,

от горестей и от утех,

и обносился, оборвался,

и обозлился вдалеке,

торя особую дорожку,

где он проходит налегке

и озирается сторожко.

Все ее хвалили, возносили...

 

Все ее хвалили, возносили,

на руках носили,

а жалеть ее считалось стыдно,

дерзко и обидно.

Для меня она была дивизией

в полном окружении,

молча продолжающей сражение.

Для меня она была дорогой,

по которой танки рвутся к счастью,

раздирая грудь ее на части.

Очередь стоит у сельской почты -

длинная - без краю и межей.

Это - бабы получают то, что

за убитых следует мужей.

Одинокая, словно труба

на подворье, что дотла сгорело,

руки отвердели от труда,

голодуха изнурила тело.

Вот она - с тремя полсотнями.

Больше нету. Остальное - отняли.

Остальное забрала судьба.

 

1951

* * *

 

О. Ф. Берггольц

 

Все слабели, бабы – не слабели, –

В глад и мор, войну и суховей

Молча колыхали колыбели,

Сберегая наших сыновей.

 

Бабы были лучше, были чище

И не предали девичьих снов

Ради хлеба, ради этой пищи,

Ради орденов или обнов, –

 

С женотделов и до ранней старости

Через все страдания земли

На плечах, согбенных от усталости,

Красные косынки пронесли.

 

1957

Всем лозунгам я верил до конца...

 

Всем лозунгам я верил до конца

И молчаливо следовал за ними,

Как шли в огонь во Сына, во Отца,

Во голубя Святого Духа имя.

 

И если в прах рассыпалась скала,

И бездна разверзается, немая,

И ежели ошибочка была -

Вину и на себя я принимаю.

 

1960

Вставные казенные зубы...

 

Вставные казенные зубы

давно уходящей эпохи,

хоть выглядят тупо и грубо,

но для загрызанья — неплохи.

 

Тяжелые потные руки

уже отступающей эры

такие усвоили трюки,

что и не подыщешь примеры.

 

Ревущее зычное горло

всего, что с давным и давном,-

оно не охрипло,

не сперло

дыхание

смрадное

в нем.

 

Оно, как и прежде, готово

сказать свое ложное слово.

 

1966

* * *

 

Выдаю себя за самого себя

и кажусь примерно самим собой.

Это было привычкой моей всегда,

постепенно стало моей судьбой.

Выздоровление

 

И вот выясняется, что ты еще молодой,

что ты еще ражий, что ты еще гожий,

и спрыснут не мертвой — живою водой,

и на человека пока еще очень похожий.

 

Ночью ты спишь. И видишь длиннейшие сны,

притом с продолжением, как фильмы по телевидению.

А днем осуществляешь эти же сны

согласно мировоззрению и видению.

 

Как в зале двусветном, светло и просторно в судьбе,

и в каждом окне по красному солнцу стоит.

И столько веков еще предстоит тебе,

еще предстоит, предстоит, предстоит.

 

Ничтожество льгот

сочетается с множеством прав,

с которыми

современники считаться должны,

поскольку ты праведен был и прав

четыре года войны.

 

В родной стороне, —

а потом до чужой ты дошел стороны, —

ты был на войне

четыре года войны.

 

1964

Говорит Фома

 

Сегодня я ничему не верю:

Глазам - не верю.

Ушам - не верю.

Пощупаю - тогда, пожалуй, поверю,

Если на ощупь - все без обмана.

 

Мне вспоминаются хмурые немцы,

Печальные пленные 45-го года,

Стоявшие - руки по швам - на допросе.

Я спрашиваю - они отвечают.

 

- Вы верите Гитлеру? - Нет, не верю.

- Вы верите Герингу? - Нет, не верю.

- Вы верите Геббельсу? - О, пропаганда!

- А мне вы верите? - Минута молчанья.

- Господин комиссар, я вам не верю.

Все пропаганда. Весь мир - пропаганда.

 

Если бы я превратился в ребенка,

Снова учился в начальной школе,

И мне бы сказали такое:

Волга впадает в Каспийское море!

Я бы, конечно, поверил. Но прежде

Нашел бы эту самую Волку,

Спустился бы вниз по течению к морю,

Умылся его водой мутноватой

И только тогда бы, пожалуй, поверил.

 

Лошади едят овес и сено!

Ложь! Зимой 33-го года

Я жил на тощей, как жердь, Украине.

Лошади ели сначала солому,

Потому - худые соломенные крыши,

Потом их гнали в Харьков на свалку.

Я лично видел своими глазами

Суровых, серьезных, почти что важных

Гнедых, караковых и буланых,

Молча, неспешно бродивших по свалке.

Они ходили, потом стояли,

А после падали и долго лежали,

Умирали лошади не сразу...

Лошади едят овес и сено!

Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.

Все - пропаганда. Весь мир - пропаганда.

 

1960

Годы приоткрытия вселенной...

 

Годы приоткрытия вселенной.

Годы ухудшения погоды.

Годы переездов и вселений.

Вот какие были эти годы.

 

Примесь кукурузы в хлебе.

И еще чего-то. И — гороха.

В то же время — космонавты в небе.

Странная была эпоха.

 

Смешанная. Емкая. В трамвае

Тоже сорок мест по нормировке.

А вместит, боков не разрывая,

Зло, добро, достоинства, пороки

Ста, ста десяти и больше граждан.

Мы — в трамвае. Празднуем и страждем.

 

Но дома — росли. И в каждом доме —

Ванная с клозетом. Все удобства.

Книг на полках тоже было вдосталь:

Том на томе.

 

Было много книг и много зрелищ.

Много было деятелей зрелых.

Много — перезрелых и зеленых.

Много было шуточек соленых.

 

Пафос — был. Инерция — имелась.

Было все, что нужно для эпохи,

И в особенности — смелость

Не услышать охи или вздохи.

 

1978

Голос друга

 

Памяти поэта

Михаила Кульчицкого

 

Давайте после драки

Помашем кулаками:

Не только пиво-раки

Мы ели и лакали,

Нет, назначались сроки,

Готовились бои.

Готовились в пророки

Товарищи мои.

Сейчас всё это странно,

Звучит всё это глупо.

В пяти соседних странах

Зарыты наши трупы.

И мрамор лейтенантов –

Фанерный монумент –

Венчанье тех талантов,

Развязка тех легенд.

За наши судьбы (личные),

За нашу славу (общую),

За ту строку отличную,

Что мы искали ощупью,

За то, что не испортили

Ни песню мы, ни стих,

Давайте выпьем, мёртвые,

Во здравие живых!

Голос души и тела

 

Приказывало тело, а душа

подсказывала тихо, еле-еле,

покудова, волнуясь и спеша,

кричало тело о себе, о теле.

 

Оно было большое, а душа

была такою малой и несчастной,

что и на кончике карандаша

могла с большим удобством размещаться.

 

И зычный голос тела заглушал

все грохоты, и топоты, и шёпоты,

а тонкий голосок души плошал,

и если предлагал, то в виде опыта.

Госпиталь

 

Еще скребут по сердцу «мессера»,

еще

   вот здесь

        безумствуют стрелки,

еще в ушах работает «ура»,

русское «ура-рарара-рарара!» -

на двадцать

        слогов

            строки.

Здесь

    ставший клубом

            бывший сельский храм,

лежим

    под диаграммами труда,

но прелым богом пахнет по углам -

попа бы деревенского сюда!

Крепка анафема, хоть вера не тверда.

Попишку бы лядащего сюда!

 

Какие фрески светятся в углу!

Здесь рай поет!

            Здесь

                ад

                 ревмя

                    ревет!

 

На глиняном нетопленом полу

лежит диавол,

    раненный в живот.

Под фресками в нетопленом углу

Лежит подбитый унтер на полу.

 

Напротив,

    на приземистом топчане,

кончается молоденький комбат.

На гимнастерке ордена горят.

Он. Нарушает. Молчанье.

Кричит!

    (Шепотом - как мертвые кричат. )

Он требует как офицер, как русский,

как человек, чтоб в этот крайний час

зеленый,

    рыжий,

        ржавый

            унтер прусский

не помирал меж нас!

Он гладит, гладит, гладит ордена,

оглаживает,

    гладит гимнастерку

и плачет,

       плачет,

            плачет

                горько,

что эта просьба не соблюдена.

 

А в двух шагах, в нетопленом углу,

лежит подбитый унтер на полу.

И санитар его, покорного,

уносит прочь, в какой-то дальний зал,

чтобы он

    своею смертью черной

нашей светлой смерти

                не смущал.

И снова ниспадает тишина.

И новобранца

        наставляют

                воины:

- Так вот оно,

            какая

                здесь

                    война!

Тебе, видать,

        не нравится

                 она -

попробуй

    перевоевать

            по-своему!

 

1967

Дальний Север

 

Из поселка выскоблили лагерное.

Проволоку сняли. Унесли.

Жизнь обыкновенную и правильную,

как проводку, провели.

 

Подключили городок к свободе,

выключенной много лет назад,

к зауряд-работе и заботе

без обид, мучений и надсад.

 

Кошки завелись в полярном городе.

Разбирают по домам котят.

Битые, колоченые, поротые

вспоминать плохое не хотят.

 

Только ежели сверх нормы выпьют,

и притом в кругу друзей —

вспомнят сразу, словно пробку выбьют

из бутылки с памятью своей.

 

1966

Двадцатые годы, когда все были...

 

Двадцатые годы, когда все были

Двадцатилетними, молодыми,

Скрылись в хронологическом дыме.

 

В тридцатые годы все повзрослели -

Те, которые уцелели.

 

Потом настали сороковые.

Всех уцелевших на фронт послали,

 

Белы снега над ними постлали.

 

Кое-кто остался все же,

Кое-кто пережил лихолетье.

 

В пятидесятых годах столетья,

Самых лучших, мы отдохнули.

Спины отчасти разогнули,

Головы подняли отчасти.

 

Не знали, что это и есть счастье,

Были нервны и недовольны,

По временам вспоминали войны

И то, что было перед войною.

 

Мы сравнивали это с новизною,

Ища в старине доходы и льготы.

Не зная, что в будущем, как в засаде,

Нас ждут в нетерпении и досаде

Грозные шестидесятые годы.

 

1952

Двадцатый век

 

Есть время еще исправиться:

осталась целая четверть,—

исправиться и поправиться,

устроить и знать и челядь.

 

Но я не хочу иного.

Я век по себе нашел,

и если б родиться снова,

я б снова в него пошел.

 

Начала его не заставши,

конца не увижу его.

Из тех, кто немного старше,

уж нету почти никого.

 

А он еще в самом разгаре,

а он раскален добела

и, крепкие зубы оскаля,

готов на слова и дела.

 

1964

Деревня, а по сути дела — весь...

 

Деревня, а по сути дела — весь.

История не проходила здесь.

Не то двадцатый век, не то двадцатый

до Рождества Христова, и стрельчатый

готический седой сосновый бор

гудит с тех пор и до сих пор.

 

Не то двадцатый век, не то второй.

Забытая старинною игрой

в историю

         извечная избенка

и тихий безнадежный плач ребенка.

Земля и небо. Между — человек.

Деталей нет. Невесть который век.

 

1961

Детдомовцы

 

Государство надеялось на детдомовцев.

Всех подкидышей — кидали ему.

И они без умыслов и без домыслов

вырастали в детском родном дому.

 

На живуху сметанные суровой

ниткой, бляхой стиснув тощий живот,

эти дети знали, что здоровый

дух в здоровом теле живет.

 

Они знали, что надо доедать до конца

и «спасибо» сказать или «благодарствую».

Что касается матери и отца,

мать с отцом заменяло им государство.

 

Не жалело для них труда тяжелого,

гарантировало им ночной покой,

иногда даже

         стриженые головы

гладило

     тяжелой

          своей

              рукой.

 

Смалу, смолоду успевали пробраться

в их сердца — и об этом не умолчу —

лозунги свободы, равенства, братства,

белым мелом писанные по кумачу.

 

1969

* * *

 

Детекторные приёмники,

Сработанные по схеме.

Но к нам приезжают паломники,

Как в Мекку в былое время.

 

Хвосты людей за хлебом –

Карточная система.

Но сразу за низким небом –

Солнечная система.

 

Смесь больших недостатков

И огромных избытков,

Порядков и непорядков,

И алкогольных напитков.

 

Вдруг возникают кролики,

Вдруг возникает соя –

Это по кинохронике

Я повторю, усвою.

 

Европа нас привечает.

Москва героев встречает.

Отец не отвечает

За сына. Нет, отвечает.

Дети смотрят на нас...

 

Дети смотрят на нас

голубыми глазами.

Дети плачут о нас

горевыми слезами.

Дети смотрят на нас.

 

Дети каждый твой шаг

подглядят и обсудят,

вознесут до небес

или твердо осудят.

Дети смотрят на нас.

 

Обмануть — не моги,

провести — и не пробуй

этот взгляд, что пурги

зауральской

суровей.

Дети смотрят на нас.

 

1971

Длинные разговоры

 

Ночной вагон задымленный,

Где спать не удавалось,

И год,

    войною вздыбленный,

И голос: «Эй, товарищ!

Хотите покурить?

Давайте говорить!»

(С большими орденами,

С гвардейскими усами.)

- Я сам отсюда родом,

А вы откуда сами?

Я третий год женатый.

А дети у вас есть?-

И капитан усатый

Желает рядом сесть.

- Усы-то у вас длинные,

А лет, наверно, мало.-

И вот пошли былинные

Рассказы и обманы.

Мы не корысти ради

При случае приврем.

Мы просто очень рады

Поговорить про фронт.

- А что нам врать, товарищ,

Зачем нам прибавлять?

Что мы на фронте не были,

Что раны не болят?

Болят они и ноют,

Мешают спать и жить.

И нынче беспокоят.

Давайте говорить.-

Вагон совсем холодный

И век совсем железный,

Табачный воздух плотный,

А говорят - полезный.

Мы едем и беседуем -

Спать не даем соседям.

Товарищ мой негордый,

Обычный, рядовой.

Зато четыре года

Служил на передовой.

Ни разу он, бедняга,

В Москве не побывал,

Зато четыре года

На фронте воевал.

Вот так мы говорили

До самого утра,

Пока не объявили,

Что выходить пора.

 

1956

Днём и ночью

 

Днём рассуждаешь.

Ночью мыслишь,

и годы, а не деньги, числишь,

и меришь не на свой аршин,

а на величье вершин.

 

Днём загоняем толки в догмы,

а ночью

             поважней

                 итог мы

подводим,

пострашней

итог.

Он прост,

необратим,

жесток.

До чего же они наладили быт!...

 

— До чего же они наладили быт!

Как им только не надоест!

Те, кто много пьет,

те, кто мягко спит,

те, кто сладко ест.

 

Присмотрюсь,

обдумаю

и пойму,

что в обмен пришлось принести

право выбирать самому

направления

и пути.

 

Право выбора —

право на ответ

собственный

на вопрос любой:

если можешь, «да»,

если хочешь, «нет»,—

право встать над своей судьбой.

 

Это самое правильное из всех

право — на непочтительный смех

и на то, что если все смирно стоят,

вольно стать,

а также на то,

чтобы вслух сказать,

то, что все таят,

кутаясь от дрожи в пальто.

 

Я не знаю, прав я

или не прав,

но пока на плечах голова,

выбираю это право из прав

всех!

Меняю на все права.

 

1960

Дома-то высокие! Потолки...

 

Дома-то высокие! Потолки —

низкие.

Глядеть красиво, а проживать

скучно

в таких одинаковых, как пятаки,

комнатах,

как будто резинку всю жизнь жевать,

Господи!

 

Когда-то я ночевал во дворце.

Холодно

в огромной, похожей на тронный зал

комнате,

зато потолок, как будто в конце

космоса.

Он вдаль уходил, в небеса ускользал,

Господи!

 

В понятье свободы входит простор,

количество

воздушных кубов, что лично тебе

положены,

чтоб, даже если ты руки простер,

вытянул,

не к потолку прикоснулся — к судьбе,

Господи!

 

1978

Дорога

 

Сорокаградусный мороз.

Пайковый спирт давно замерз,

И сорок два законных грамма

Нам выдают сухим пайком.

Обледенелым языком

Толку его во рту

упрямо.

 

Вокруг Можайска — ни избы:

Печей нелепые столбы

И обгорелые деревья.

 

Все — сожжено.

В снегу по грудь

Идем.

Вдали горят деревни:

Враги нам освещают путь.

 

Ночных пожаров полукруг

Багровит север, запад, юг,

Зато дорогу освещает.

С тех пор и до сих пор

она

 

Пожаром тем освещена:

Он в этих строчках догорает.

 

1965

* * *

 

Завяжи меня узелком на платке,

Подержи меня в крепкой руке.

Положи меня в темь, в тишину и в тень,

На худой конец и про чёрный день.

Я – ржавый гвоздь, что идёт на гроба.

Я сгожусь судьбине, а не судьбе.

Покуда обильны твои хлеба,

Зачем я тебе?

* * *

 

Запах лжи, почти неуследимый,

сладкой и святой, необходимой,

может быть, спасительной, но лжи,

может быть, пользительной, но лжи,

может быть, и нужной, неизбежной,

может быть, хранящей рубежи

и способствующей росту ржи,

всё едино – тошный и кромешный

запах лжи.

Звонки

 

Диктаторы звонят поэтам

по телефону

и задают вопросы.

Поэты, переполненные спесью,

и радостью, и страхом,

охотно отвечают, ощущая,

что отвечают чересчур охотно.

 

Диктаторы заходят в комитеты,

где с бранью, криком,

угрозами, почти что с кулаками

помощники диктаторов решают

судьбу поэтов.

Диктаторы наводят справку.

- Такие-то, за то-то.

- О, как же, мы читали.-

И милостиво разрешают

продленье жизни.

 

Потом - черта.

А после, за чертою,

поэт становится цитатой

в речах державца,

листком в его венке лавровом,

становится подробностью эпохи.

Он ест, и пьет, и пишет.

Он посылает изредка посылки

тому поэту,

которому не позвонили.

 

Потом все это -

диктатора, поэта, честь и славу,

стихи, грехи, подвохи, охи, вздохи -

на сто столетий заливает лава

грядущей, следующей эпохи.

 

1969

Золотую тишину Вселенной...

 

Золотую тишину Вселенной,

громкую, как негритянский джаз,

записали на обыкновенной

ленте. Много, много, много раз.

 

Сравниваю записи. Одна -

межпланетная тишина.

Если дальше глянуть по программе

тишина в заброшенном храме.

 

Эту тишину - погибший взвод,

ту - законсервированный завод

издают и излучают.

Впрочем, их почти не отличают.

 

1952

Зоопарк ночью

 

Зоопарк, зверосад, а по правде - так зверотюрьма,-

В полумраке луны показал мне свои терема.

Остров львиного рыка

В океане трамвайного рева

Трепыхался, как рыбка

На песке у сапог рыболова.

И глухое сочувствие тихо во мне подымалось:

Величавость слонов, и печальная птичья малость,

 

И олень, и тюлень, и любое другое зверье

Задевали и трогали

Сердце мое.

В каждой клетке - глаза -

Словно с углями ящик...

Но проходят часы,

И все меньше горящих,

Потухает и гаснет в звериных глазах,

И несчастье

Спускается на тормозах...

Вот крылами накрыла орленка орлица,

 

Просто крыльями,

Просто птенца,

Просто птица.

Львица видит пустыню в печальном и спутанном сне.

Белке снится, что стынет

Она на таежной сосне.

И старинное слово: «Свобода!»

И древнее: «Воля!»

Мне запомнились снова

И снова задели до боли.

 

1968

Зоя

 

С шоссе свернули и в деревню въехали.

Такси покинем и пойдём пешком

по тем местам, где по крови, по снегу ли

её водили босиком.

 

Петрищево. А я в ней был уже,

в деревне этой, многажды воспетой,

а я лежал на этом рубеже,

а я шагал по тропочке по этой.

Вот в этой самой старенькой избе

в тот самый вечер, когда мы немцев выбили,

мы говорили о её судьбе,

мы рассуждали о её погибели.

 

Под виселицу белую поставленная,

в смертельной окончательной тоске,

кого она воспомянула? Сталина.

Что он придёт! Что он — невдалеке!

 

О Сталине я думал всяко — разное.

Ещё не скоро подведу итог.

Но это слово, от страданья красное

за ним.

Я утаить его не мог.

 

1968

И лучшие, и худшие, и средние...

 

И лучшие, и худшие, и средние —

И лучшие, и худшие, и средние —

весь корпус человечества, объем —

имели осязание и зрение,

владели слухом и чутьем.

 

Одни и те же слышали сигналы,

одну и ту же чуяли беду.

Так неужели чувства им солгали,

заставили сплясать под ту дуду?

 

Нет, взгляд был верен, слух был точен,

век в знании и рвении возрос,

и человек был весь сосредоточен

на том, чтоб главный разрешить вопрос.

 

Нет, воли, кроме доброй, вовсе не было,

предупреждений вой ревел в ушах.

Но, не спуская взоры с неба,

мир все же в бездну свой направил шаг.

 

1959

И положительный герой...

 

И положительный герой,

И отрицательный подлец -

Раздуй обоих их горой -

Мне надоели наконец.

 

Хочу описывать зверей,

Хочу живописать дубы,

Не ведать и не знать дабы,

Еврей сей дуб иль не еврей,

 

Он прогрессист иль идиот,

Космополит иль патриот,

По директивам он растет

Или к свободе всех зовет.

 

Зверь это зверь. Дверь это дверь.

Длину и ширину измерь,

Потом хоть десять раз проверь

И все равно: дверь - это дверь.

 

А - человек?

Хоть мерь, хоть весь,

Хоть сто анкет с него пиши,

Казалось, здесь он.

Нет, не здесь.

Был здесь и нету ни души.

 

1963

Из нагана

 

В то время револьверы были разрешены.

Революционеры хранили свои револьверы

в стальных казенных сейфах,

поставленных у стены,

хранили, пока не теряли

любви, надежды и веры.

 

Потом, подсчитав на бумаге

или прикинув в уме

возможности, перспективы

и подведя итоги,

они с одного удара делали резюме,

протягивали ноги.

 

Пока оседало тело,

воспаряла душа

и, сделав свое дело,

пробивалась дальше -

совсем не так, как в жизни,

ни капельки не спеша,

и точно так же, как в жизни,-

без никоторой фальши.

 

1969

* * *

 

Иностранные корреспонденты

выдавали тогда патенты

на сомнительную, на громчайшую,

на легчайшую – веса пера –

славу. Питую полною чашею.

Вот какая была пора.

О зарницы, из заграницы

озарявшие вас от задницы

и до темени. О, зарницы

в эти годы полной занятости.

 

О, овации, как авиация,

громыхающая над Лужниками.

О, гремучие репутации,

те, что каждый день возникали.

 

О пороках я умолкаю,

а заслуга ваша такая:

вы мобилизовали в поэзию,

в стихолюбы в те года

возраста, а также профессии,

не читавшие нас никогда.

Вы зачислили в новобранцы

не успевших разобраться,

но почувствовавших новизну,

всех!

весь город!

всю страну!

История над нами пролилась...

 

История над нами пролилась.

Я под ее ревущим ливнем вымок.

Я перенес размах ее и вымах.

Я ощутил торжественную власть.

 

Эпоха разражалась надо мной,

как ливень над притихшею долиной,

то справедливой длительной войной,

а то несправедливостью недлинной.

 

Хотел наш возраст или не хотел,

наш век учел, учил, и мчал, и мучил

громаду наших душ и тел,

да, наших душ, не просто косных чучел.

 

В какую ткань вплеталась наша нить,

в каких громах звучала наша нота,

теперь все это просто объяснить:

судьба - ее порывы и длинноты.

 

Клеймом судьбы помечены столбцы

анкет, что мы поспешно заполняли.

Судьба вцепилась, словно дуб, корнями

в начала, середины и концы.

 

1973

Как мог

 

Начну по порядку описывать мир,

Подробно, как будто в старинном учебнике,

Учебнике или решебнике,

Залистанном до окончательных дыр.

Начну не с предмета и метода, как

Положено в книгах новейшей эпохи,-

Рассыплю сперва по-старинному вздохи

О том, что не мастер я и не мастак,

Но что уговоры друзей и родных

Подвигли на переложение это.

Пишу, как умею, Кастальский родник

Оставив удачнику и поэту.

Но прежде, чем карандаши очиню,

Письмо-посвящение я сочиню,

Поскольку когда же и где же видели

Старинную книгу без покровителя?

Не к здравому смыслу, сухому рассудку,

А к разуму я обращусь и уму.

И всюду к словам пририсую рисунки,

А схемы и чертежи - ни к чему.

И если бумаги мне хватит

                        и бог

Поможет,

        и если позволят года мне,

Дострою свой дом

                до последнего камня

И скромно закончу словами:

                        "Как мог».

 

1959

Карандашный набросок

 

Никогда не учился в школах,

только множество курсов прошел:

очень быстрых, поспешных,

скорых,

все с оценкою «хорошо».

 

Очень трудно учиться отлично.

А четверки легче дают.

А с четверкой уже прилично

и стипендию выдают.

 

С этим странным, мерным гулом

в голове

      ото всех наук

стал стальным, железным,

чугунным,

но ученым

       не стал

           мой друг.

Стал он опытным.

          Стал он дошлым,

стал привычным и даже точным.

Ото всех переподготовок

стал он гнуч, и тягуч, и ковок.

И не знания,

       только сведения

застревали в его мозгу.

Вот и все, что до общего сведения

довести о нем я могу.

 

1961

Кельнская яма

 

Нас было семьдесят тысяч пленных

В большом овраге с крутыми краями.

Лежим

    безмолвно и дерзновенно,

Мрем с голодухи

         в Кёльнской яме.

 

Над краем оврага утоптана площадь -

До самого края спускается криво.

Раз в день

      на площадь

              выводят лошадь,

Живую

    сталкивают с обрыва.

 

Пока она свергается в яму,

Пока ее делим на доли

                неравно,

Пока по конине молотим зубами,-

О бюргеры Кёльна,

        да будет вам срамно!

О граждане Кёльна, как же так?

Вы, трезвые, честные, где же вы были,

Когда, зеленее, чем медный пятак,

Мы в Кёльнской яме

        с голоду выли?

Собрав свои последние силы,

Мы выскребли надпись на стенке отвесной,

Короткую надпись над нашей могилой -

Письмо

    солдату Страны Советской.

 

«Товарищ боец, остановись над нами,

Над нами, над нами, над белыми костями.

Нас было семьдесят тысяч пленных,

Мы пали за родину в Кёльнской яме!»

 

Когда в подлецы вербовать нас хотели,

Когда нам о хлебе кричали с оврага,

Когда патефоны о женщинах пели,

Партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу... «

 

Читайте надпись над нашей могилой!

Да будем достойны посмертной славы!

А если кто больше терпеть не в силах,

Партком разрешает самоубийство слабым.

 

О вы, кто наши души живые

Хотели купить за похлебку с кашей,

Смотрите, как, мясо с ладони выев,

Кончают жизнь товарищи наши!

 

Землю роем,

    скребем ногтями,

Стоном стонем

        в Кёльнской яме,

Но все остается - как было, как было!-

Каша с вами, а души с нами.

 

1963

Климат не для часов

 

Этот климат — не для часов.

Механизмы в неделю ржавеют.

Потому, могу вас заверить,

время заперто здесь на засов.

 

Время то, что, как ветер в степи,

по другим гуляет державам,

здесь надежно сидит на цепи,

ограничено звоном ржавым.

 

За штанину не схватит оно.

Не рванет за вами в погоню.

Если здесь говорят: давно,—

это все равно что сегодня.

 

Часовые гремуче храпят,

проворонив часы роковые,

и дубовые стрелки скрипят,

годовые и вековые.

 

А бывает также, что вспять

все идет в этом микромире:

шесть пробьет,

а за ними — пять,

а за ними пробьет четыре.

 

И никто не крикнет: скорей!

Зная, что скорей — не будет.

А индустрия календарей

крепко спит, и ее не будят.

 

1963

Ключ

 

У меня была комната с отдельным ходом,

Я был холост и жил один.

Всякий раз, как была охота,

В эту комнату знакомых водил.

 

Мои товарищи жили с тещами

И с женами, похожими на этих тещ, -

Слишком толстыми, слишком тощими,

Усталыми, привычными, как дождь.

 

Каждый год старея на год,

Рожая детей (сыновей, дочерей),

Жены становились символами тягот,

Статуями нехваток и очередей.

 

Мои товарищи любили жен.

Они вопрошали все чаще и чаще:

- Чего ты не женишься? Эх ты, пижон!

Что ты понимаешь в семейном счастье?

 

Мои товарищи не любили жен.

Им нравились девушки с молодыми руками,

С глазами,

в которые,

раз погружен,

Падаешь,

падаешь,

словно камень.

 

А я был брезглив (вы, конечно, помните),

Но глупых вопросов не задавал.

Я просто давал им ключ от комнаты.

Они просили, а я - давал.

 

1966

* * *

 

Когда маячишь на эстраде

Не суеты и славы ради,

Не чтобы за нос провести,

А чтобы слово пронести,

 

Сперва – молчат. А что ж ты думал:

Прочел, проговорил стихи

И, как пылинку с локтя, сдунул

Своей профессии грехи?

 

Будь счастлив этим недоверьем.

Плати, как честный человек,

За недовесы, недомеры

Своих талантливых коллег.

 

Плати вперёд, сполна, натурой,

Без торгу отпускай в кредит

Тому, кто, хмурый и понурый,

Во тьме безмысленно сидит.

 

Проси его поверить снова,

Что обесчещенное слово

Готово кровью смыть позор.

Заставь его ввязаться в спор,

 

Чтоб – слушал. Пусть сперва со злобой,

Но слушал, слышал и внимал,

Чтоб вдумывался, понимал

Своей башкою крутолобой.

 

И зарабатывай хлопок –

Как обрабатывают хлопок.

О, как легко ходить в холопах,

Как трудно уклоняться вбок.

* * *

 

Когда эпохи идут на слом,

появляются дневники,

писанные задним числом,

в одном экземпляре, от руки.

 

Тому, который их прочтёт

(то ли следователь, то ли потомок),

представляет квалифицированный отчёт

интеллигентный подонок.

 

Поступки корректируются слегка.

Мысли – очень серьёзно.

«Рано!» – бестрепетно пишет рука,

где следовало бы: «Поздно».

 

Но мы просвечиваем портрет

рентгеновскими лучами,

смываем добавленную треть

томления и отчаяния.

 

И остаётся пища: хлеб

насущный, хотя не единый,

и несколько недуховных потреб,

пачкающих седины.

Комиссия по литературному наследству

 

Что за комиссия, создатель?

Опять, наверное, прощён

И поздней похвалой польщён

Какой-нибудь былой предатель,

Какой-нибудь неловкий друг,

Случайно во враги попавший,

Какой-нибудь холодный труп,

Когда-то весело писавший.

 

Комиссия! Из многих вдов

(Вдова страдальца – лестный титул)

Найдут одну, заплатят долг

(Пять тысяч платят за маститых),

Потом романы перечтут

И к сонму общему причтут.

 

Зачем тревожить долгий сон?

Не так прекрасен общий сонм,

Где книжки переиздадут,

Дела квартирные уладят,

А зуб за зуб – не отдадут,

За око око – не уплатят!

* * *

 

Конец сороковых годов –

сорок восьмой, сорок девятый –

был весь какой-то смутный, смятый.

Его я вспомнить не готов.

 

Не отличался год от года,

как гунн от гунна, гот от гота

во вшивой сумрачной орде.

Не вспомню, ЧТО, КОГДА и ГДЕ.

 

В том веке я не помню вех,

но вся эпоха в слове «плохо»,

Чертополох переполоха

проткнул забвенья белый снег.

 

Года, и месяцы, и дни

в плохой период слиплись, сбились,

стеснились, скучились, слепились

в комок. И в том комке – они.

И совесть и милость

 

Много лет из газет

узнавал, свои личные новости.

Каково залетел.

Вы подумайте: как залетел.

Оставалось ли время для милости и для совести

и объём для их неподдающихся сжатию тел?

 

Оставалось! Как вспомнишь и как документы поднимешь,

как заглянешь в подшивки за тот отдалённейший век –

и тогда была совесть и тогда была милость,

потому что без них человек – не совсем человек.

Ленинские нормы демократии...

 

Ленинские нормы демократии —

это значит: встать и говорить

все по совести и все по правде и

лично эти нормы сотворить.

 

Это значит — на большом собрании

в зале тыщи на две человек

выйти, если надо, против всех,

все продумав, пережив заранее.

 

Это — подчиниться большинству,

но сначала доказать и высказать

все, чем существую и живу.

Страха перед большинством не выказать.

 

Это — в каждой

             жизни

                миг пронзительный,

если бьют, колотят и скоблят,

вспомнить ленинский,

             вопросительный,

добрый, беспощадный взгляд.

 

1968

Летающие ли тарелки ли...

 

Летающие ли тарелки ли

И — что-то есть!

А может — нет?

Но на мгновенье

 

стали мелкими

И крик газет

И звон монет.

 

Летит над миром что-то круглое,

Дискообразное летит.

Меняя все купюры крупные

На мелкой хроники петит.

 

Летит над миром что-то белое,

И что-то с ним. И что-то в нём.

И вот системы взглядов целые

Теряют цельность с каждым днём.

 

Четыре, может быть, недели

Их люди видели с земли.

Они, наверно, не задели

И мимо как-нибудь прошли.

 

Они, наверно, все разбились,

Все разлетелись на куски,

Но всё-таки не позабылись

Летающие черепки,

 

Летающая мелочь, вдребезг,

Летучий поднебесный сор.

 

Какой-то стародавний трепет

Мне душу треплет до сих пор.

 

1963

Лисицын

 

Мадьяры шли, шагали. Снег косил.

Они сражались, а потом бежали;

Потом — бежали из последних сил;

Потом без сил, понуро шли, шагали.

 

Полки бросали знамена. Полки

Полковников контуженных бросали.

Выбрасывали заплечные мешки.

Потом — кресты нательные теряли.

 

Мадьяры шли, шагали, снег косил.

Он снизу мёл.

Он продвигался.

По жилам вверх.

Колени леденил,

Потом он выше — до души добрался.

 

В ту путаницу перезябших тел,

В ту смесь из оттепели и метели

Внезапно санки лёгкие влетели!

Полковник Красной армии влетел.

 

Полковник Красной армии сплеча

Остановил зарвавшиеся санки.

И приказал мадьярам: “Толмача!”

 

По росту, по погонам, по осанке

Мадьяры поняли:

та смерть, та месть, что вскачь

Неслась за ними,

 

на ходу топтала —

Парламентёра своего прислала.

 

Потом толмач откозырял “Толмач!”

— Винтовки складывайте в штабеля!

Подсумки и патроны — так бросайте!

Заветные галеты — догрызайте!

Сейчас я поведу вас в лагеря.

Я обещаю хлеб вам!

Грамм шестьсот!

Две миски щей и два стакана чаю

За день труда, лишений и забот.

И так — весь плен.

И так — из года в год.

И сверх того ещё вам обещаю:

Рабочие, крестьяне, мужики, —

Вас не в рабы берём — в ученики!

 

Есть тягостная боль госпиталей,

Есть пыточная — подлая такая,

Но я из всех известных мне болей —

От раны боевой —

предпочитаю.

 

Удар пришёл и настежь растворил

Тугую грудь.

И наземь опрокинул.

И в звёздную пыльцу его низринул —

 

Полковника.

Хоть белый полдень был.

 

Он кончил сам.

Как принято кончать

При этих шансах у людей породы,

Что за руку знавали Ильича, —

У стажа до семнадцатого года.

 

Они проталкивают под языки,

Сухие дёсны сплющивая в раны,

Квадратные, как их же кулаки,

Дарёные

и именные

и

проверенные на живом наганы.

 

Был белый день, но в звёздную пыльцу

Влекло полковника.

И в этой дальней пыли

Он вряд ли слышал, как мадьяры били

Тёплыми

ладонями

по лицу.

 

1964

Лицо в автобусе

 

Сосредоточенное лицо человека,

сжатого в автобусной давке

множеством людей, у которых лица

сосредоточены ничуть не меньше.

Ребра человека тоскуют,

но лицо человека спокойно.

Ребрам человека известны

ребра всех ближайших соседей,

на автобус шесть тридцать

не сядут, которые шесть сорок.

Ребрам человека знакомы

названия пролетающих станций.

Из всей мировой культуры

им интересна только давка.

Ребра человека тоскуют,

но лицо человека спокойно -

сосредоточенное на вечности,

а также на семье и работе,

иногда на мировой культуре,

иногда на попытке разгадки

причин отставания автотранспорта.

Автобус тоже школа мужества,

школа выдержки, школа вежливости -

пригородный. Шесть тридцать.

Впрочем, также, как шесть сорок.

Впрочем, также, как все автобусы

в утреннее и вечернее время.

 

1965

Лошади в океане

 

Илье Эренбургу

 

Лошади умеют плавать,

Но – не хорошо. Недалеко.

 

«Глория» – по-русски – значит «Слава». –

Это вам запомнится легко.

 

Шёл корабль, своим названьем гордый,

Океан стараясь превозмочь.

 

В трюме, добрыми мотая мордами,

Тыща лощадей топталась день и ночь.

 

Тыща лошадей! Подков четыре тыщи!

Счастья всё ж они не принесли.

 

Мина кораблю пробила днище

Далеко-далёко от земли.

 

Люди сели в лодки, в шлюпки влезли.

Лошади поплыли просто так.

 

Что ж им было делать, бедным, если

Нету мест на лодках и плотах?

 

Плыл по океану рыжий остров.

В море в синем остров плыл гнедой.

 

И сперва казалось – плавать просто,

Океан казался им рекой.

 

Но не видно у реки той края,

На исходе лошадиных сил

 

Вдруг заржали кони, возражая

Тем, кто в океане их топил.

 

Кони шли на дно и ржали, ржали,

Все на дно покуда не пошли.

 

Вот и всё. А всё-таки мне жаль их –

Рыжих, не увидевших земли.

 

1950

М.В. Кульчицкий

 

Одни верны России

                потому-то,

Другие же верны ей

                оттого-то,

А он - не думал, как и почему.

Она - его поденная работа.

Она - его хорошая минута.

Она была отечеством ему.

 

Его кормили.

           Но кормили - плохо.

Его хва    оттого-то,

А он - не думал, как и почему.

Она - его поденная работа.

Она - его хорошая минута.

Она была отечеством ему.

 

Его кормили.

        Но кормили - плохо.

Его хвалили.

         Но хвалили - тихо.

Ему давали славу.

             Но - едва.

Но с первого мальчишеского вздоха

До смертного

        обдуманного

                крика

Поэт искал

        не славу,

                а слова.

 

Слова, слова.

          Он знал одну награду:

В том,

     чтоб словами своего народа

Великое и новое назвать.

Есть кони для войны

        и для парада.

В литературе

        тоже есть породы.

Поэтому я думаю:

        не надо

Об этой смерти слишком горевать.

 

Я не жалею, что его убили.

Жалею, что его убили рано.

Не в третьей мировой,

                а во второй.

Рожденный пасть

                на скалы океана,

Он занесен континентальной пылью

И хмуро спит

        в своей глуши степной.

 

1961

Местность и окрестность

 

Я в таком селе поселился,

где никто мне в душу не лез.

Было весело — веселился.

Было грустно — рыдал до слез.

 

Столько было грибов в этой местности,

что они начинались в окрестности

моего окна и крыльца,

продолжались же — без конца.

 

А язык местного населения,

его выговор и разговор

жажды означал утоление

и звучит во мне до сих пор.

 

У высокого местного неба

звезды были — одна к одной.

А у местного круглого хлеба

запах был густой и ржаной.

 

А старухи здешней местности

славились во всей окрестности

как по линии доброты,

так по линии верности, честности,

были ласковы и просты.

 

А над крышами всеми кресты

телевизоров возвышались,

и вороны на них не решались

почему-то сидеть, не могли.

 

А от здешней зеленой земли

к небу восходили деревья,

и цветы, и пары куренья

от земли прямо к небу шли.

 

1964

Миру — мир

 

Мальчики кровавые в глазах.

У кого в глазах?

У окровавленных

мальчиков,

безвестных и прославленных.

Мальчики у мальчиков в глазах.

 

Это начато давным-давно.

Как давно?

Никто не знает точно.

Так давно,

что все забыли прочно,

как давно.

 

Может, это и не навсегда.

Может,

как-нибудь договорятся

и печаль с тоскою растворятся,

устранятся навсегда.

«Миру — мир!» — всеобщий и ничей

лозунг

тихо утешает в горе.

Робко —

даже мелом на заборе.

Тихо —

хоть сложен из кирпичей.

 

1964

Молчаливый вой

 

Закончена охота на волков,

но волки не закончили охоты.

Им рисковать покуда неохота,

но есть еще немало уголков,

где у самой истории в тени

на волчьем солнце греются волчата.

Тихонько тренируются они,

и волк волчице молвит:- Ну и чада!-

В статистике все волчье - до нуля

доведено.

Истреблено все волчье.

Но есть еще обширные поля,

чащобы есть, где волки воют.

Молча.

 

1956

Моральный износ

 

Человек, как лист бумаги,

изнашивается на сгибе.

Человек, как склеенная чашка,

разбивается на изломе.

А моральный износ человека

означает, что человека

слишком долго сгибали, ломали,

колебали, шатали, мяли,

били, мучили, колотили,

попадая то в страх, то в совесть,

и мораль его прохудилась,

как его же пиджак и брюки.

 

1969

Мост нищих

 

Вот он – мост, к базару ведущий,

Загребущий и завидущий,

Руки тянущий, горло дерущий!

Вот он в сорок шестом году.

Снова я через мост иду.

Всюду нищие, всюду убогие.

Обойти их я не могу.

Беды бедные, язвы многие

Разложили они на снегу.

 

Вот иду я, голубоглазый,

Непонятно, каких кровей,

И ко мне обращаются сразу

Кто горбатей, а кто кривей –

Все: чернявые и белобрысые,

Даже рыжие, даже лысые –

Все кричат, но кричат по-своему,

На пяти языках кричат:

Подавай, как воин – воину,

Помогай, как солдату – солдат.

Приглядись-ка к моим изъянам!

Осмотри-ка мою беду!

Если русский – подай христианам;

Никогда не давай жиду!

 

По-татарски орут татары,

По-армянски кричит армянин.

Но еврей, пропылённый и старый,

Не скрывает своих именин.

Он бросает мне прямо в лицо

Взора жадного тяжкий камень.

Он молчит. Он не машет руками.

Он обдёргивает пальтецо.

Он узнал. Он признал своего.

 

Всё равно не дам ничего.

Мы проходим – четыре шинели

И четыре пары сапог.

Не за то мы в окопе сидели,

Чтобы кто-нибудь смел и смог

Нарезать беду, как баранину,

И копаться потом в кусках.

А за нами,

словно пораненный,

Мост кричит на пяти языках.

Мягко спали и сладко ели...

 

Мягко спали и сладко ели,

износили кучу тряпья,

но особенно надоели,

благодарности требуя.

 

Надо было, чтоб руки жали

и прочувствованно трясли.

— А за что?

— А не сажали.

— А сажать вы и не могли.

 

Все талоны свои отоварьте,

все кульки унесите к себе,

но давайте, давайте, давайте

не размазывать о судьбе,

о какой-то общей доле,

о какой-то доброй воле

и о том добре и зле,

что чинили вы на земле.

 

1959

Названия и переименования

 

Все Парки Культуры и Отдыха

были имени Горького,

хотя он и был известен

не тем, что плясал и пел,

а тем, что видел в жизни

немало плохого и горького

и вместе со всем народом

боролся или терпел.

 

А все каналы имени

были товарища Сталина,

и в этом случае лучшего

названия не сыскать,

поскольку именно Сталиным

задача была поставлена,

чтоб всю нашу старую землю

каналами перекопать.

 

Фамилии прочих гениев

встречались тоже, но редко.

Метро – Кагановича именем

было наречено.

 

То пушкинская, то чеховская,

то даже толстовская метка

то школу, то улицу метили,

то площадь, а то – кино.

 

А переименование –

падение знаменовало.

Недостоверное имя

школа носить не могла.

С грохотом, равным грохоту

горного, что ли, обвала,

обрушивалась табличка

с уличного угла.

 

Имя падало с грохотом

и забывалось не скоро,

хотя позабыть немедля

обязывал нас закон.

Оно звучало в памяти,

как эхо давнего спора,

и кто его знает, кончен

или не кончен он?

Нам черное солнце светило...

 

Нам черное солнце светило,

нас жгло, опаляло оно,

сжигая иные светила,

сияя на небе - одно.

 

О, черного солнца сиянье,

зиянье его в облаках!

О, долгие годы стоянья

на сомкнутых каблуках!

 

И вот - потемнели блондины.

И вот - почернели снега.

И билась о черные льдины

чернейшего цвета пурга.

 

И черной фатою невесты

окутывались тогда,

когда приходили не вести,

а в черной каемке беда.

 

А темный, а белый, а серый

казались оттенками тьмы,

которую полною мерой

мы видели, слышали мы.

 

Мы ее ощужали.

Мы ее осязали.

Ели вместе со щами.

Выплакивали со слезами.

 

1951

Нарушались правила драки...

 

Нарушались правила драки.

Вот и все. Остальное - враки.

 

То под дых, то в дух, то в пах.

Крови вкус - до сих пор в зубах.

 

В деснах точно так же, как в нёбе.

На земле точно так же, как в небе,

 

сладкий, дымный, соленый, парной

крови вкус во мне и со мной.

 

До сих пор по взору, по зраку

отличаю тех, кто прошел

через кровь, через драку,

через мордой об стол.

 

1963

Натягивать не станем удила...

 

Натягивать не станем удила,

поводья перенапрягать не станем,

а будем делать добрые дела

до той поры, покуда не устанем.

 

А что такое добрые дела,

известно даже малому ребенку.

Всех, даже основных адептов зла,

не будем стричь под общую гребенку.

 

Ну что мы в самом деле всё орем?

Где наша терпеливость, милость, жалость?

В понятие «проступок» уберем,

что преступлением обозначалось.

 

По году наказания скостим,

и сложность апелляций упростим,

и сахару хоть по куску прибавим -

и то в веках себя прославим.

 

1956

Национальная особенность

 

Я даже не набрался,

когда домой вернулся:

такая наша раса —

и минусы и плюсы.

Я даже не набрался,

когда домой добрался,

хотя совсем собрался:

такая наша раса.

 

Пока все пили, пили,

я думал, думал, думал.

Я думал: или — или.

Опять загнали в угол.

Вот я из части убыл.

Вот я до дому прибыл.

Опять загнали в угол:

С меня какая прибыль?

 

Какой-то хмырь ледащий

сказал о дне грядущем,

что путь мой настоящий —

в эстраде быть ведущим,

или в торговле — завом,

или в аптеке — замом.

Да, в угол был я загнан,

но не погиб, не запил.

 

И вот за века четверть,

в борьбе, в гоньбе, в аврале,

меня не взяли черти,

как бы они ни брали.

Я уцелел.

Я одолел.

Я — к старости — повеселел.

 

1967

Начинается длинная, как мировая война...

 

Начинается длинная, как мировая война,

Начинается гордая, как лебединая стая,

Начинается темная, словно кхмерские письмена,

Как письмо от родителей, ясная и простая

Деятельность.

 

В школе это не учат,

В книгах об этом не пишут,

Этим только мучат,

Этим только дышат:

Стихами.

 

Гул, возникший в двенадцать и даже в одиннадцать лет,

Не стихает, не смолкает, не умолкает.

Ты - актер. На тебя взят бессрочный билет.

Публика целую жизнь не отпускает

Со сцены.

 

Ты - строитель. Ты выстроишь - люди живут

И клянут, обнаружив твои недоделки.

Ты - шарманщик. Из окон тебя позовут,

И крути и крутись, словно рыжая белка

В колесе.

 

Из профессии этой, как с должности председателя КГБ

Много десятилетий не уходили живыми.

Ты - труба. И судьба исполняет свое на тебе.

На важнейших событьях ты ставишь фамилию, имя,

А потом тебя забывают.

 

1966

Начинается расчет со Сталиным...

 

Начинается расчет со Сталиным,

и — всерьез. Без криков и обид.

Прах его, у стен Кремля оставленный,

страх пускай колеблет и знобит.

Начинается спокойный

долгий и серьезный разговор.

Пусть ответит наконец покойник,

сумрачно молчавший до сих пор.

Нет, не зря он руган был и топтан.

Нет, не зря переменил жилье.

Монолог обидчивый закончен.

Хор народа говорит свое.

 

1950

Не ведают, что творят...

 

Не ведают, что творят,

но говорят, говорят.

Не понимают, что делают,

но все-таки бегают, бегают.

 

Бессмысленное толчение

в ступе — воды,

и все это в течение

большой беды!

 

Быть может, век спустя

интеллигентный гот,

образованный гунн

прочтет и скажет: пустяк!

Какой неудачный год!

Какой бессмысленный гул!

 

О чем болтали!

Как чувства мелки!

Уже летали

летающие тарелки!

 

1965

* * *

 

Не домашний, а фабричный

у квасных патриотов квас.

Умный наш народ, ироничный

Не желает слушаться вас.

 

Он бы что-нибудь выпил другое,

но, поскольку такая жара,

пьёт, отмахиваясь рукою,

как от овода и комара.

 

Здешний, местный, тутошний овод

и национальный комар

произносит свой долгий довод,

ничего не давая умам.

 

Он доказывает, обрисовывает,

но притом ничего не даёт.

А народ всё пьёт да поплёвывает,

всё поплёвывает да пьёт.

Нелюдские гласы басов...

 

Нелюдские гласы басов,

теноров немужские напевы -

не люблю я таких голосов.

Девки лучше поют, чем девы.

Я люблю не пенье, а песню,

и не в опере, в зальную тьму -

в поле, в поезде, в дали вешней,

в роте и - себе самому.

 

1964

Немка

 

Ложка, кружка и одеяло.

Только это в открытке стояло.

 

- Не хочу. На вокзал не пойду

с одеялом, ложкой и кружкой.

Эти вещи вещают беду

и грозят большой заварушкой.

 

Наведу им тень на плетень.

Не пойду.- Так сказала в тот день

в октябре сорок первого года

дочь какого-то шваба иль гота,

 

в просторечии немка; она

подлежала тогда выселенью.

Все немецкое населенье

выселялось. Что делать, война.

Поначалу все же собрав

одеяло, ложку и кружку,

оросив слезами подушку,

все возможности перебрав:

- Не пойду! (с немецким упрямством)

Пусть меня волокут тягачом!

Никуда! Никогда! Нипочем!

 

Между тем надежно упрятан

в клубы дыма

         Казанский вокзал,

как насос, высасывал лишних

из Москвы и окраин ближних,

потому что кто-то сказал,

потому что кто-то велел.

Это все исполнялось прытко.

И у каждого немца белел

желтоватый квадрат открытки.

 

А в открытке три слова стояло:

ложка, кружка и одеяло.

 

Но, застлав одеялом кровать,

ложку с кружкой упрятав в буфете,

порешила не открывать

никому ни за что на свете

немка, смелая баба была.

 

Что ж вы думаете? Не открыла,

не ходила, не говорила,

не шумела, свету не жгла,

не храпела, печь не топила.

Люди думали - умерла.

 

- В этом городе я родилась,

в этом городе я и подохну:

стихну, онемею, оглохну,

не найдет меня местная власть.

 

Как с подножки, спрыгнув с судьбы,

зиму всю перезимовала,

летом собирала грибы,

барахло на «толчке» продавала

и углы в квартире сдавала.

Между прочим, и мне.

 

Дабы

в этой были не усомнились,

за портретом мужским хранились

документы. Меж них желтел

той открытки прямоугольник.

 

Я его в руках повертел:

об угонах и о погонях

ничего. Три слова стояло:

ложка, кружка и одеяло.

 

1957

* * *

 

Никоторого самотёка!

Начинается суматоха.

В этом хаосе есть закон.

Есть порядок в этом борделе.

В самом деле, на самом деле

он действительно нам знаком.

Паникуется, как положено,

разворовывают, как велят,

обижают, но по-хорошему,

потому что потом – простят.

И не озарённость наивная,

не догадки о том о сём,

а договорённость взаимная

всех со всеми,

всех обо всём.

Ничего!

 

Небрежение жизнью: молча,

без качания прав

изо всей умирали мочи,

прав кто или не прав,

холост кто или многодетен,

обеспечен или беден.

 

Не цеплялись, не приспособлялись,

а бестрепетно удалялись

и истаивали в голубизне,

не настаивая на отсрочке.

Это все было близко мне.

Я и сам бы при случае.

 

Строчки

из речей не застряло в ушах.

Только крики:

судьбы не затягивали.

Умирали, словно шаг

в сторону,

в сторонку

отшагивали.

 

Средь талантов народа всего

красноречие не фигурировало.

Превалировало и лидировало

славное словцо: «Ничего!»

 

1957

Новые слова

 

Ветер с севера - «Иван».

Ветер с юга - «Магомет».

В русском языке словам

переводу, видно, нет.

Ветер с севера сильней.

Ветер с юга горячей.

Не найти ни слов точней,

ни значительней речей.

Белой полосой едва

обозначила Москва

на асфальте переход,

и веселый пешеход

«зеброю» ее зовет.

Я по «зебре» перейду,

радуясь тому словцу.

Может быть, и я найду

что-нибудь Москве к лицу.

Вот найти бы оборот,

сказануть настолько метко,

чтоб нечаянно народ

подобрал, словно монетку,

спотыкнулся, подобрал,

много раз бы повторял.

 

1967

Ночь

 

Не глушь, а слепь.

Не темь, а пустота.

Где глубина, где высота,

где долгота, где широта,

не разберёшь: ни вехи, ни отметки,

и в небесах ни Альфы, ни Омеги,

и на земле не больше, ни черта –

молчание. Мир словно чёрный кладезь.

И это – на окраине Москвы!

Часы ручные, как ручные львы,

ревут с руки, что с вечностью не сладишь.

* * *

 

Ну что же, я в положенные сроки
расчёлся с жизнью за её уроки.
Она мне их давала, не спросясь,
но я, не кочевряжась, расплатился
и, сколько мордой ни совали в грязь,
отмылся и в бега пустился.
Последний шанс значительней иных.
Последний день меняет в жизни много.
Как жалко то, что в истину проник,
когда над бездною уже заносишь ногу.

О прямом взгляде

 

Честный человек

должен прямо смотреть в глаза.

Почему - неизвестно.

Может быть, у честного человека

заболели глаза и слезятся?

Может быть, нечестный

обладает прекрасным зрением?

Почему-то в карательных службах

стольких эпох и народов

приучают правдивость и честность

проверять по твердости взгляда.

Неужели охранка,

скажем, Суллы имела право

разбирать нечестных и честных?

Неужели контрразведка,

например, Тамерлана

состояла из моралистов?

Каждый зрячий имеет право

суетливо бегать глазами

и оцениваться не по взгляду,

не по обонянью и слуху,

а по слову и делу.

 

1961

Обучение ночью

 

Учила линия передовая,

идеология передовая,

а также случай, и судьба, и рок.

И жизнь и смерть давали мне урок.

 

Рубеж для перехода выбираю.

В поход антифашиста собираю.

Надеюсь, в этот раз антифашист

присяге верен и душою - чист.

 

Надеюсь, что проверены вполне

анкета, связи с партией, подпольем,

что с ним вдвоем мы дела не подпортим...

А впрочем, на войне как на войне

 

и у меня воображенья хватит

представить, как меня он камнем хватит,

булыгой громыхнет по голове

и бросит остывать в ночной траве.

 

На этот раз приятна чем-то мне

его повадка, твердая, прямая,

и то, как он идет, слегка хромая.

А впрочем, на войне как на войне.

 

Я выбираю лучшую дыру

в дырявой полужесткой обороне

и слово на прощание беру,

что встретимся после войны в Берлине.

 

Ползу назад, а он ползет вперед.

Оглядываюсь. Он рукою машет.

Прислушиваюсь. Вдруг он что-то скажет.

Молчит. И что-то за душу берет.

 

Мы оба сделаем

          все, что должны.

до встречи

     в шесть часов после войны!

 

1953

Объявленье войны

 

Вручая войны объявленье, посол понимал:

ракета в полете, накроют его и министра

и город и мир уничтожат надежно и быстро,

но формулы ноты твердил, как глухой пономарь.

 

Министр, генералом уведомленный за полчаса:

ракета в полете,— внимал с независимым видом,

но знал: он — трава и уже заблестела коса,

хотя и словечком своих размышлений не выдал.

 

Но не был закончен размен громыхающих слов,

и небо в окне засияло, зажглось, заблистало,

и сразу не стало министров, а также послов

и всех и всего, даже время идти перестало.

 

Разрыв отношений повлек за собою разрыв

молекул на атомы, атомов на электроны,

и все обратилось в ничто, разложив и разрыв

пространство и время, и бунты, и троны.

 

1964

Объяснение

 

В два часа ночи

белой ночи,

бледной, полярной мурманской ночи

бледные мурманские ребята

играли в футбол на главной площади

города,

   огромной как Красная площадь.

 

Нам не спалось от необычайности

города, брошенного кучей косточек

в глубокую тарелку котловины,

а также от белости, бледности ночи.

Ночи положено быть черной.

Мы смотрели в окна гостиницы

на азартный, хотя и бесшумный

футбольный матч

           в два часа ночи,

единственный матч в моей жизни,

досмотренный до конца.

 

Мы почему-то вспомнили Черчилля.

В зимней Москве 43-го года

(может быть, 44-го года)

в душераздирающую стынь и стужу

он увидел московских мальчишек,

лижущих мороженое прямо на улице.

«Этот народ — непобедимый»,—

написано в его мемуарах

не только по поводу Красной Армии,

но и по поводу московских мальчишек,

лижущих белоснежное мороженое

синими от холода языками.

 

1969

Ожидаемые перемены...

 

Ожидаемые перемены

околачиваются у ворот.

Отрицательные примеры

вдохновляют наоборот.

 

Предает читателей книга,

и добро недостойно зла.

В ожидании скорого сдвига

жизнь — как есть напролет — прошла.

 

Пересчета и перемера

ветер

    не завывает в ушах.

 

И немедленное, помедля

сделать шаг,

        не делает шаг.

 

1968

Оказывается, война...

 

Оказывается, война

не завершается победой.

В ночах вдовы, солдатки бедной,

ночь напролет идет она.

 

Лишь победитель победил,

а овдовевшая вдовеет,

и в ночь ее морозно веет

одна из тысячи могил.

 

А побежденный побежден,

но отстрадал за пораженья,

восстановил он разрушенья,

и вновь - непобежденный он.

 

Теперь ни валко и ни шатко

идут вперед его дела.

Солдатская вдова, солдатка

второго мужа не нашла.

 

1971

Определю, едва взгляну...

 

Определю, едва взгляну:

Росли и выросли в войну.

 

А если так, чего с них взять?

Конечно, взять с них нечего.

Средь грохота войны кузнечного

Девичьих криков не слыхать.

 

Былинки на стальном лугу

Растут особенно, по-своему.

Я рассказать еще могу,

Как походя их топчут воины:

 

За белой булки полкило,

За то, что любит крепко,

За просто так, за понесло,

Как половодьем щепку.

 

Я в черные глаза смотрел,

И в серые, и в карие,

А может, просто руки грел

На этой жалкой гари?

 

Нет, я не грел холодных рук.

Они у меня горячие.

Я в самом деле верный друг,

И этого не прячу я.

 

Вам, горьким - всем, горючим - всем,

Вам, робким, кротким, тихим всем

Я друг надолго, насовсем.

 

1959

Осень

 

Груши дешевы. Пахнут склады.

Понижений цены не счесть.

Даже самой скромной зарплаты

хватит вволю груш поесть.

Яблок много. Крупных, круглых,

от горячего солнца смуглых,

зеленеющих в кислоте,

и недороги яблоки те.

Все дешевле грибов. Грибы же

тоже дешевы и крупны.

Осень жаркой радугой пышет.

Рынки, словно крынки, полны.

Осень - это важная льгота

населению городов.

Это лучшее время года.

Осень. Я ее славить готов.

 

1969

Оставили бы в покое...

 

Оставили бы в покое

худую траву бурьян.

Не рвали бы, не пололи,

не ставили бы в изъян.

 

Быть может, солнцем и тенью,

жарой, дождем, пургой

в лекарственные растенья

выбьется этот изгой.

 

А может быть, просто на топку

сухие бы стебли пошли.

На пользу. Оставьте только

в покое среди земли.

 

Под небом ее оставите,

худую траву бурьян,

и после в вазу поставите

прекрасный цветок бурьян.

 

1951

Отъезд

 

I

 

Мне снилось, что друг уезжает,

что старый мой, друг мой, встает,

узлами купе загружает,

проститься с собою дает.

 

Тот самый, в котором души я

не чаял, когда-то, давно...

И дети его небольшие

в вагонное смотрят окно.

 

Куда же он едет, куда же?

К которой спешит он беде?

Как будто бы на распродаже,

разбросаны вещи везде.

 

Он слушает только вполуха,

не хочет меня понимать,

и вежливая старуха

рыдает в углу — его мать.

 

И поезд уже затевает

протяжную песню свою.

И друг мне в окошке кивает,

а я на перроне стою.

 

           II

 

Уезжающие — уезжают,

провожающие — провожают,

и одни, совсем одни

остаются потом они.

 

Только рявкнет гудок паровозный,

реактивный взревет самолет —

одиночество холод грозный

превращает в снег и в лед.

 

Превращает в мрак и в стужу,

в феврали, январи, декабри.

Это все случается тут же,

на перроне — гляди, смотри.

 

И становится слово прочерком.

И становится тишью — звень.

И становятся люди — почерком

в редких письмах

в табельный день.

 

1951

Памяти товарища

 

Перед войной я написал подвал

про книжицу поэта-ленинградца

и доказал, что, если разобраться,

певец довольно скучно напевал.

 

Я сдал статью и позабыл об этом,

за новую статью был взяться рад.

Но через день бомбили Ленинград

и автор книжки сделался поэтом.

 

Все то, что он в балладах обещал,

чему в стихах своих трескучих клялся,

он «выполнил - боролся, и сражался,

и смертью храбрых,

как предвидел, пал.

 

Как хорошо, что был редактор зол

и мой подвал крестами переметил

и что товарищ,

          павший,

              перед смертью

его,

  скрипя зубами,

           не прочел.

 

1964

Памятник

 

Дивизия лезла на гребень горы

По мерзлому,

         мертвому,

               мокрому камню,

Но вышло,

       что та высота высока мне.

И пал я тогда. И затих до поры.

Солдаты сыскали мой прах по весне,

Сказали, что снова я Родине нужен,

Что славное дело,

            почетная служба,

Большая задача поручена мне.

— Да я уже с пылью подножной смешался!

Да я уж травой придорожной пророс!

— Вставай, поднимайся!

             Я встал и поднялся.

И скульптор размеры на камень нанес.

Гримасу лица, искаженного криком,

Расправил, разгладил резцом ножевым.

Я умер простым, а поднялся великим.

И стал я гранитным,

             а был я живым.

Расту из хребта,

           как вершина хребта.

И выше вершин

          над землей вырастаю,

И ниже меня остается крутая

Не взятая мною в бою высота.

Здесь скалы

         от имени камня стоят.

Здесь сокол

         от имени неба летает.

Но выше поставлен пехотный солдат,

Который Советский Союз представляет.

От имени Родины здесь я стою

И кутаю тучей ушанку свою!

Отсюда мне ясные дали видны —

Просторы

      освобожденной страны,

Где графские земли

         вручал батраках я,

Где тюрьмы раскрыл,

           где голодных

                      кормил,

Где в скалах не сыщется

                  малого камня,

Которого б кровью своей не кропил.

Стою над землей

         как пример и маяк.

И в этом

       посмертная                 ’

             служба

                  моя.

 

1959

Памятник Достоевскому

 

Как искусство ни упирается,

жизнь, что кровь, выступает из пор.

Революция не собирается

с Достоевским рвать договор.

Революция не решается,

хоть отчаянно нарушается

Достоевским тот договор.

 

Революция

        это зеркало,

что ее искривляло, коверкало,

не желает отнюдь разбить.

Не решает точно и веско,

как же ей поступить с Достоевским,

как же ей с Достоевским быть.

 

Из последних, из сбереженных

на какой-нибудь черный момент —

чемпионов всех нерешенных,

но проклятых

         вопросов срочных,

из гранитов особо прочных

воздвигается монумент.

 

Мы ведь нивы его колосья.

Мы ведь речи его слога,

голоса его многоголосья

и зимы его мы — пурга.

 

А желает или не хочет,

проклянет ли, благословит —

капля времени камень точит.

Так что пусть монумент стоит.

 

1959

Память

 

Я носил ордена.

После - планки носил.

После - просто следы этих планок носил,

А потом гимнастерку до дыр износил.

И надел заурядный пиджак.

 

А вдова Ковалева все помнит о нем,

И дорожки от слез - это память о нем,

Сколько лет не забудет никак!

 

И не надо ходить. И нельзя не пойти.

Я иду. Покупаю букет по пути.

Ковалева Мария Петровна, вдова,

Говорит мне у входа слова.

 

Ковалевой Марии Петровне в ответ

Говорю на пороге:- Привет!-

Я сажусь, постаравшись к портрету -

                                спиной,

 

Но бессменно висит надо мной

Муж Марии Петровны,

Мой друг Ковалев,

Не убитый еще, жив-здоров.

В глянцевитый стакан наливается чай,

А потом выпивается чай. Невзначай.

 

Я сижу за столом,

Я в глаза ей смотрю,

Я пристойно шучу и острю.

Я советы толково и веско даю -

У двух глаз,

У двух бездн на краю.

И, утешив Марию Петровну как мог,

Ухожу за порог.

 

1956

Пары города

 

Подпирают тяжесть небосвода,

выдох слушают его и вдох

параллельно с трубами завода

колокольни из былых эпох.

 

Рядом с испареньем индустрии

с давней поднимаются поры,

вверх уходят

          и пары вторые:

благолепья ветхого пары.

 

По еще непонятым законам

вместе с бестелесным и духовным,

отдающим мелкие грешки,

отдает промышленность лишки,

прочищает темные кишки.

 

Все это в хорошую погоду

вверх идет, как каждый видеть мог.

В ветреное время года

все это идет куда-то вбок,

 

где сосуществуют миром, ладом,

в рамках тесной дружеской семьи,

углекислый газ и просто ладан,

смешивая формулы свои.

 

1973

Переплавка проволоки

 

Постепенно проволоку-колючку,

международную язву-злючку,

ограждавшую

столько сердец и голов,

сматывают

с колов.

 

Столько раз давившая, словно танки,

рвавшая, словно псы, в куски,

переплавлена в длительные болванки,

безответственные тупые куски,

 

у которых не будет нервной дрожи —

им, конечно, полностью все равно —

ни от пятен крови,

ни от клочьев кожи,

что с шипов свисали когда-то давно.

 

Бытовою утварью становясь,

продолжает железо служенье и бденье,

и все больше железа идет на связь

меж людьми,

все меньше на разъединенье.

 

1969

Песню крупными буквами пишут...

 

Песню крупными буквами пишут,

и на стенку вешают текст,

и поют, и злобою пышут,

выражают боль и протест.

 

Надо все-таки знать на память,

если вправду чувствуешь боль,

надо знать, что хочешь ославить,

с чем идешь на решительный бой.

 

А когда по слогам разбирает,

запинаясь, про гнев поет,

гнев меня самого разбирает,

смех мне подпевать не дает.

 

1963

Песня (Ползет обрубок по асфальту...)

 

На перекрестке пел калека.

Д. Самойлов

 

Ползет обрубок по асфальту,

какой–то шар,

какой–то ком.

Поет он чем–то вроде альта,

простуженнейшим голоском.

 

Что он поет,

к кому взывает

и обращается к кому,

покуда улица зевает?

Она привыкла ко всему.

 

– Сам – инвалид.

Сам – второй группы.

Сам – только год пришел с войны.–

Но с ним решили слишком грубо,

с людьми так делать не должны.

 

Поет он мысли основные

и чувства главные поет,

о том, что времена иные,

другая эра настает.

 

Поет калека, что эпоха

такая новая пришла,

что никому не будет плохо,

и не оставят в мире зла,

 

и обижать не будут снохи,

и больше пенсию дадут,

и все отрубленные ноги

сами собою прирастут.

Писаря

 

Дело,

    что было Вначале,-

            сделано рядовым,

Но Слово,

      что было Вначале,-

            его писаря писали,

Легким листком оперсводки

        скользнувши по передовым,

Оно спускалось в архивы,

        вставало там на причале.

Архивы Красной Армии,

        хранимые как святыня,

Пласты и пласты документов,

                подобные

                    угля пластам!

Как в угле скоплено солнце,

        в них наше сияние стынет,

Собрано,

    пронумеровано

        и в папки сложено там.

Четыре Украинских фронта,

Три Белорусских фронта,

Три Прибалтийских фронта,

Все остальные фронты

Повзводно,

Побатарейно,

Побатальонно,

Поротно -

Все получат памятники особенной красоты.

А камни для этих статуй тесали кто?

                                Писаря.

Бензиновые коптилки

        неярким светом светили

На листики из блокнотов,

                      где,

                        попросту говоря,

Закладывались основы

            литературного стиля.

Полкилометра от смерти -

        таков был глубокий тыл,

В котором работал писарь.

Это ему не мешало.

Он,

  согласно инструкций,

        в точных словах воплотил

Все,

  что, согласно инструкций,

        ему воплотить надлежало.

Если ефрейтор Сидоров был ранен

                    в честном бою,

Если никто не видел

            тот подвиг его

                    благородный,

Лист из блокнота выдрав,

            фантазию шпоря свою,

Писарь писал ему подвиг

        длиною в лист блокнотный.

Если десятиклассница кричала на эшафоте,

Если крестьяне вспомнили два слова:

                     «Победа придет!» -

Писарь писал ей речи,

            писал монолог,

                    в расчете

На то,

    что он сам бы крикнул,

            взошедши на эшафот.

Они обо всем написали

            слогом простым и живым,

Они нас всех прославили,

                     а мы

                       писарей

                          не славим.

Исправим же этот промах,

            ошибку эту исправим

И низким,

    земным поклоном

                писаря

                    поблагодарим!

 

1965

Под этим небом серым...

 

Под этим небом серым,

что дождиком сечет,

контроль приходит верам,

теориям - учет.

 

Смывает неумолчный дождь

клочки газет, следы чернил,

все то, что неумолчный вождь

наговорил, насочинил,

 

и размокает, как сухарь,

в потоках этих дождевых

теоретическая старь,

а до чего я к ней привык!

 

1963

Подписи под домами

 

Каменную макулатуру

трудно сдать в утиль.

Мраморную одежку

слишком долго донашивать.

Землетрясений тоже

в центре России нет.

Будут стоять колонны,

здания приукрашивать.

Будут глаза мозолить,

будут портить вид.

Будущие поколения

это не раз удивит.

Поэтому, товарищи

градостроители,

тщательно продумывайте

наши обители.

Чтобы только по совести

всем вам себя вести,

надо было бы подписи

под домами ввести.

 

1969

Подумайте, что звали высшей мерой...

 

Подумайте, что звали высшей мерой

Лет двадцать или двадцать пять подряд.

Добро? Любовь?

Нет. Свет рассвета серый

И звук расстрела.

Мы будем мерить выше этой высшей,

А мера будет лучше и верней.

А для зари, над городом нависшей,

Употребленье лучшее найдем.

 

1971

* * *

 

Владиславу Броневскому

в последний день его рождения

были подарены эти стихи.

 

Покуда над стихами плачут,

пока в газетах их порочат,

пока их в дальний ящик прячут,

покуда в лагеря их прочат, –

 

до той поры не оскудело,

не отзвенело наше дело,

оно, как Польша, не згинело,

хоть выдержало три раздела.

 

Для тех, кто до сравнений лаком,

я точности не знаю большей,

чем русский стих сравнить с поляком,

поэзию родную – с Польшей.

 

Ещё вчера она бежала,

заламывая руки в страхе,

ещё вчера она лежала

почти что на десятой плахе.

 

И вот она романы крутит

и наглым хохотом хохочет.

А то, что было, то, что будет, –

про это знать она не хочет.

Польза невнимательности

 

Не слушал я, что физик говорил,

и физикой мозги не засорил.

Математичка пела мне, старуха,

я слушал математику вполуха.

 

Покуда длились школьные уроки,

исполнились науки старой сроки,

и смысл её весь без вести пропал.

А я стишки за партою кропал.

 

А я кропал за партою стишки,

и весело всходили васильки

и украшали без препон, на воле,

учителями паханное поле.

 

Голубизна прекрасных сорняков

усваивалась без обиняков,

и оказалось, что совсем не нужно

все то, что всем тогда казалось нужно.

 

Ньютон-старик Эйнштейном-стариком

тогда со сцены дерзко был влеком.

Я к шапочному подоспел разбору,

поскольку очень занят был в ту пору.

 

Меняющегося мирозданья грохот,

естественниками проведенный опыт

не мог меня отвлечь или привлечь:

я слушал лирики прямую речь.

Польза похвалы

 

Я отзывчив на одобрения,

как отзывчивы на удобрения

полосы нечерноземной

неприкаянные поля:

возвращает сторицей зерна

та, удобренная, земля.

 

А на ругань я не отзывчив,

только молча жую усы,

и со мной совершенно согласны

пашни этой же полосы.

 

Нет, не криком, не оскорблением -

громыхай хоть, как майский гром,

дело делают одобрением,

одобрением и добром.

 

1967

Полюс

 

Где сходятся восток и запад,

сливаясь в север,

там юг везде, куда ни взглянешь,

там - полюс.

Когда-то - точка приложенья

надежд геройских,

а ныне - станция на льдине

с месткомом,

недолгим ожиданьем почты

и стенгазетой.

 

Там полюс, и командировку

туда дают, но неохотно,

поскольку он давно описан,

и даже слишком,

как посадки

тридцать седьмого года,

когда Папанин сидел на льдине,

на полюсе,

и думал:

сюда - не доберутся.

 

1968

Понятны голоса воды...

 

1

 

Понятны голоса воды

от океана до капели,

но разобраться не успели

ни в тонком теноре звезды,

ни в звонком голосе Луны,

ни почему на Солнце пятна,

хоть языки воды - понятны,

наречия воды - ясны.

Почти домашняя стихия,

не то что воздух и огонь,

и человек с ней конь о конь

мчит,

   и бегут валы лихие

бок о бок с бортом, кораблем,

бегут, как псовая охота!

То маршируют, как пехота,

то пролетают журавлем.

 

         2

 

Какие уроки дает океан человеку!

Что можно услышать, внимательно выслушав реку!

Что роду людскому расскажут высокие горы,

когда заведут разговоры?

 

Гора горожанам невнятна.

Огромные красные пятна

в степи расцветающих маков

их души оставят пустыми.

Любой ураган одинаков.

Любая пустыня - пустыня.

 

Но море, которое ноги нам лижет

и души нам движет,

а волны морские не только покоят, качают -

на наши вопросы они отвечают.

Когда километры воды подо мною

и рядом ревет штормовая погода,

я чувствую то, что солдат, овладевший войною,

бывалый солдат сорок третьего года!

 

1969

Посад

 

Дома напоминали ульи,

где вился рой чудес:

не деревянные, как стулья -

древесные, как лес.

 

Не плотники - краснодеревцы,

не спрохвала - благословясь,

выкидывали те коленца,

ту вили вязь.

 

Я этот город, словно сонник,

прошел, перелистал,

и каждый новый подоконник

иным цветком блистал.

 

То ладаном, то палисандром

шибало из окон,

и каждый новый палисадник

иначе огражден.

 

Брехали псы. Успешно пели

большие петухи,

пока в душе неспешно спели

такие вот стихи.

 

1959

После землетрясения

 

Земля трясется, может быть, не чаще,

чем век назад,

            и так же, как тогда,

шатается людское счастье

и устанавливается беда.

 

О шаткости, о бренности, о тленности

разрушенные города

задумались — о том, о чем по лености

не думали, пока земля тверда.

 

Жилье внезапно потерявший житель

склонился перед натиском идей,

задумался:

           всеблаг ли вседержитель?

Зачем ему мучения людей?

 

Но как столетие назад, тревога

о том, где спать, о том, что есть,

глушит сомнение в благоволенье бога,

откладывает прения: он есть?

 

Бог — высоко. До бога далеко.

Присутствие его неощутимо.

И трогая трехдневную щетину

рукой,

сгущенное вскрывает молоко.

 

1963

После лагеря ссылку назначили...

 

— После лагеря ссылку назначили,

после Севера — Караганду.

Вечный срок! Объяснять мне начали.

Я сказал: ничего, подожду.

 

Вечно, то есть лет через десять,

может быть, через восемь лет

можно будет табель повесить,

никогда больше не снимать.

 

Вечность — это троп поэтический,

но доступный даже судье.

Срок реальный, срок фактический

должен я не так понимать.

 

Хорошо говорить об этом

вживе, в шутку и наяву

с отсидевшим вечность поэтом,

но вернувшимся все же — в Москву.

 

С ним, из вечной ссылки вернувшимся,

обожженным вечным огнем,

но не сдавшимся, не загнувшимся:

сами, мол, хоть кого загнем.

 

1965

После эпохи посмертных реабилитаций...

 

После эпохи посмертных реабилитаций

пришла эпоха прижизненных чествований,

особенно для художников:

работают на свежем воздухе

и хорошо сохраняются.

В семидесятилетии

есть нечто обнадеживающее.

Восьмидесятилетие

празднуется, как гарантия

несокрушимости здоровья

не юбиляра, а твоего.

Девяностолетие

вызывает раздражение:

мол, берет не по чину.

Зато столетие,

у кого бы оно ни наступило,

будет праздноваться всем коллективом.

 

1968

Последнее поколение

 

Выходит на сцену последнее из поколений войны -

зачатые второпях и доношенные в отчаянии,

Незнамовы и Непомнящие, невесть чьи сыны,

Безродные и Беспрозванные, Непрошеные и Случайные.

 

Их одинокие матери, их матери-одиночки

сполна оплатили свои счастливые ночки,

недополучили счастья, переполучили беду,

а нынче их взрослые дети уже у всех на виду.

 

Выходят на сцену не те, кто стрелял и гранаты бросал,

не те, кого в школах изгрызла бескормица гробовая,

а те, кто в ожесточении пустые груди сосал,

молекулы молока оттуда не добывая.

 

Войны у них в памяти нету, война у них только в крови,

в глубинах гемоглобинных, в составе костей нетвердых.

Их вытолкнули на свет божий, скомандовали: «Живи!» -

в сорок втором, в сорок третьем и даже в сорок четвертом.

 

Они собираются ныне дополучить сполна

все то, что им при рождении недодала война.

Они ничего не помнят, но чувствуют недодачу.

Они ничего не знают, но чувствуют недобор.

Поэтому все им нужно: знание, правда, удача.

Поэтому жесток и краток отрывистый разговор.

 

1960

Последнею усталостью устав...

 

Последнею усталостью устав,

Предсмертным умиранием охвачен,

Большие руки вяло распластав,

Лежит солдат.

Он мог лежать иначе,

Он мог лежать с женой в своей постели,

Он мог не рвать намокший кровью мох,

Он мог...

Да мог ли? Будто? Неужели?

Нет, он не мог.

Ему военкомат повестки слал.

С ним рядом офицеры шли, шагали.

В тылу стучал машинкой трибунал.

А если б не стучал, он мог?

Едва ли.

Он без повесток, он бы сам пошел.

И не за страх - за совесть и за почесть.

Лежит солдат - в крови лежит, в большой,

А жаловаться ни на что не хочет.

 

1956

Потомки разберутся, но потомкам...

 

Потомки разберутся, но потомкам

Придется, как студентам - по потокам

Сперва разбиться,

        после - расстараться,

Чтоб разобраться.

 

Потомки по потокам разобьются,

Внимательны, умны, неотвратимы,

Потрудятся, но все же разберутся

Во всем по потокам

Сперва разбиться,

        после - расстараться,

Чтоб разобраться.

 

Потомки по потокам разобьются,

Внимательны, умны, неотвратимы,

Потрудятся, но все же разберутся

Во всем, что мы наворотили.

 

Давайте же темнить, мутить и путать,

Концы давайте в воду прятать,

Чтоб им потеть, покудова распутать,

Не сразу взлезть,

Сначала падать.

Давайте будем, будем, будем

Все, что не нужно или же не надо.

И ни за что не будем, нет, не будем

Все то, что нужно, правильно и надо.

 

1966

Потребности, гордые, словно лебеди...

 

Потребности, гордые, словно лебеди,

парящие в голубой невесомости,

потребности в ужасающей степени

опередили способности.

 

Желанья желали всё и сразу.

Стремленья стремились прямо вверх.

Они считали пошлостью фразу

«Слаб человек!».

 

Поскольку был лишь один карман

и не было второго кармана,

бросавшимся к казенным кормам

казалось, что мало.

 

А надо было жить по совести.

Старинный способ надежен и прост.

Тогда бы потребности и способности

не наступали б друг другу на хвост.

 

1966

Почему люди пьют водку?...

 

Почему люди пьют водку?

Теплую, противную -

Полные стаканы

Пошлого запаха

И подлого вкуса?

Потому что она врывается в глотку,

Как добрый гуляка

В баптистскую молельню,

И сразу все становится лучше.

В год мы растем на 12 процентов

(Я говорю о валовой продукции.

Война замедляла рост производства).

Стакан водки дает побольше.

Все улучшается на 100 процентов.

Война не мешает росту производства,

И даже стальные протезы инвалидов

 

Становятся теплыми живыми ногами -

Всё - с одного стакана водки.

 

Почему люди держат собаку?

Шумную, нелепую, любящую мясо

Даже в эпоху карточной системы?

Почему в эпоху карточной системы

Они никогда не обидят собаку?

Потому что собака их не обидит,

Не выдаст, не донесет, не изменит,

Любое достоинство выше оценит,

Любой недостаток простит охотно

И в самую лихую годину

Лизнет языком колбасного цвета

Ваши бледные с горя щеки.

 

Почему люди приходят с работы,

Запирают двери на ключ и задвижку,

И пять раз подряд, семь раз подряд,

Ночь напролет и еще один разок

Слушают стертую, полуглухую,

Черную, глупую патефонную пластинку?

Слова истерлись, их не расслышишь.

Музыка? Музыка еще не истерлась.

Целую ночь одна и та же.

Та, что надо. Другой - не надо.

 

Почему люди уплывают в море

На два километра, на три километра,

Хватит силы - на пять километров,

Ложатся на спину и ловят звезды

(Звезды падают в соседние волны)?

Потому что под ними добрая бездна.

Потому что над ними честное небо.

А берег далек - его не видно.

О береге можно забыть, не думать.

ЗООПАРК НОЧЬЮ

Зоопарк ночью

 

Зоопарк, зверосад, а по правде - так зверотюрьма,-

В полумраке луны показал мне свои терема.

Остров львиного рыка

В океане трамвайного рева

Трепыхался, как рыбка

На песке у сапог рыболова.

И глухое сочувствие тихо во мне подымалось:

Величавость слонов, и печальная птичья малость,

 

И олень, и тюлень, и любое другое зверье

Задевали и трогали

Сердце мое.

В каждой клетке - глаза -

Словно с углями ящик...

Но проходят часы,

И все меньше горящих,

Потухает и гаснет в звериных глазах,

И несчастье

Спускается на тормозах...

Вот крылами накрыла орленка орлица,

 

Просто крыльями,

Просто птенца,

Просто птица.

Львица видит пустыню в печальном и спутанном сне.

Белке снится, что стынет

Она на таежной сосне.

И старинное слово: «Свобода!»

И древнее: «Воля!»

Мне запомнились снова

И снова задели до боли.

 

1971

* * *

 

Пошуми мне, судьба, расскажи,

до которой дойду межи.

Отзови ты меня в сторонку,

дай прочесть мою похоронку,

чтобы точно знал: где, как,

год, месяц, число, место.

А за что, я знаю и так,

об этом рассуждать неуместно.

* * *

 

Поэты подробности,

поэты говора,

не без робости,

но не без гонора

выдвигают кандидатуры

свои

на первые места

и становятся на котурны,

думая, что они – высота.

 

Между тем детали забудут,

новый говор сменит былой,

и поэты детали будут

лишь деталью, пусть удалой.

У пророка с его барокко

много внутреннего порока:

если вычесть вопросительные

знаки, также восклицательные,

интонации просительные,

также жесты отрицательные,

если истребить многоточия,

не останется ни черта

и увидится воочию

пустота, пустота, пустота.

 

Между тем поэты сути,

в какие дыры их ни суйте.

выползают, отрясают

пыль и опять потрясают

или умиляют сердца

без конца, без конца, без конца.

Поэты Правды и Звезды

 

Поэты «Правды» и «Звезды»,

Подпольной музы адъютанты!

На пьедесталы возвести

Хочу забытые таланты.

Целы хранимые в пыли,

В седом архивном прахе крылья.

Вы первые произнесли,

Не повторили, а открыли

Слова: НАРОД, СВОБОДА, НОВЬ,

А также КРОВЬ

И в том же роде.

Слова те били в глаз и в бровь

И были вправду о народе.

И новь не старою была,

А новой новью и - победной.

И кровь действительно текла

От рифмы тощей

К рифме бедной.

Короче не было пути

От слова к делу у поэта,

Чем тот,

Где вам пришлось пройти

И умереть в борьбе за это!

 

1960

Претензия к Антокольскому

 

Ощущая последнюю горечь,

выкликаю сквозь сдавленный стон:

виноват только Павел Григорьич!

В высоту обронил меня он.

 

Если б он меня сразу отвадил,

отпугнул бы меня, наорал,

я б сейчас не долбил, словно дятел,

рифму к рифме не подбирал.

 

С безответственной добротою

и злодейским желаньем помочь,

оделил он меня высотою,

ледяною и чёрной, как ночь.

 

Контрамарку на место свободное

выдал мне в переполненный зал

и с какой-то ужасной свободою:

- Действуй, если сумеешь! – сказал.

 

Я на той же ошибке настаиваю

и свой опыт, горчайший, утаиваю,

говорю: – Тот, кто может писать, –

я того не желаю спасать.

Причины одной любви

 

Вот за что люблю анкеты: за прямую

постановку некривых вопросов.

За почти научное сведение

долгой жизни к кратким формулам.

За уверенность, что человека

можно разложить по полкам

и что полок требуется десять,

чтобы выдавали книги на дом,

или сорок, чтобы отпустили

в капстрану на две недели.

 

Равенство перед анкетой,

перед рыбьими глазами

всех ее вопросов —

все же равенство.

А я — за равенство.

Отвечать на все вопросы

точно, полно,

знаешь ли, не знаешь,— отвечать,

что-то в этом есть

от равенства и братства.

Чуть было не вымолвил:

свободы.

 

1967

Про евреев

 

Евреи хлеба не сеют,

Евреи в лавках торгуют,

Евреи раньше лысеют,

Евреи больше воруют.

 

Евреи - люди лихие,

Они солдаты плохие:

Иван воюет в окопе,

Абрам торгует в рабкопе.

 

Я все это слышал с детства,

Скоро совсем постарею,

Но все никуда не деться

От крика: «Евреи, евреи!»

 

Не торговавши ни разу,

Не воровавши ни разу,

Ношу в себе, как заразу,

Проклятую эту расу.

 

Пуля меня миновала,

Чтоб говорили нелживо:

«Евреев не убивало!

Все воротились живы!»

 

1960

Прогресс в средствах массовой информации

 

Тарелка сменилась коробкой.

Тоскливый радиовой

сменился беседой неробкой,

толковой беседой живой.

 

О чем нам толкуют толково

те, видящие далеко,

какие интриги и ковы

изобличают легко,

 

о чем, положив на колени

ладонь с обручальным кольцом,

они рассуждают без лени,

зачин согласуя с концом?

 

Они и умны и речисты.

Толкуют они от души.

Сменившие их хоккеисты

не менее их хороши.

 

Пожалуй, еще интересней

футбол, но изящней — балет

и с новой пришедшие песней

певица и музыковед.

 

Тарелка того не умела.

Бесхитростна или проста,

ревела она и шумела:

близ пункта взята высота.

 

Ее очарованный громом,

стоять перед ней был готов,

внимая названьям знакомым

отбитых вчера городов.

 

Вы раньше звучали угрюмо,

когда вас сдавали врагу,

а нынче ни хрипа, ни шума

заметить никак не могу.

 

Одни лишь названья рокочут.

Поют городов имена.

Отечественная война

вернуть все отечество хочет.

 

1978

Проект Страшного суда

 

Страшный суд не будет похож

на народный и на верховный.

Род людской, дурной и греховный,

он, возможно, не вгонит в дрожь.

 

Может быть, бедный род людской

отбоярится, отопрется,

откричится и отоврется

и тихонько уйдет на покой.

 

А покой — это вам не рай,

это вам не поповский фетиш,

где что хочешь, то выбирай,

куда хочешь, туда и поедешь.

 

Страшный суд не имеет средств,

чтоб взвалить на себя этот крест

устроения рода людского.

Он поступит иначе. Толково.

 

Словно бедного профсоюза

в доме отдыха, он разрешит

самые неотложные узы

и в округе гулять разрешит.

 

И трехразовым он питанием

обеспечит, постельным бельем

и культмассовым воспитанием.

Вот и весь возможный объем

 

благ. А более даже странно

ждать от тех роковых минут.

Потому что он все-таки Страшный,

не какой-нибудь, суд!

 

1961

Прозаики

 

Исааку Бабелю, Артему Веселому,

     Ивану Катаеву, Александру Лебеденко

 

Когда русская проза пошла в лагеря:

в лесорубы,

      а кто половчей - в лекаря.

в землекопы,

      а кто потолковей - в шоферы,

в парикмахеры или актеры,-

вы немедля забыли свое ремесло.

Прозой разве утешишься в горе!

Словно утлые щепки, вас влекло и несло,

вас качало поэзии море.

 

По утрам, до поверки, смирны и тихи,

вы на нарах писали стихи.

От бескормиц, как палки тощи и сухи,

вы на марше слагали стихи.

Из любой чепухи

вы лепили стихи.

 

Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал

рифму к рифме и строку к строке.

То начальство стихом до костей пробирал,

то стремился излиться в тоске.

 

Ямб рождался из мерного боя лопат.

Словно уголь, он в шахтах копался.

Точно так же на фронте, из шага солдат,

он рождался

      и в строфы слагался.

 

А хорей вам за пайку заказывал вор,

чтобы песня была потягучей,

чтобы длинной была, как ночной разговор,

как Печора и Лена - текучей.

 

1956

Прощание

 

Добро и Зло сидят за столом.

Добро уходит, и Зло встаёт.

(Мне кажется, я получил талон

На яблоко, что познанье даёт.)

 

Добро надевает мятый картуз.

Фуражка форменная на Зле.

(Мне кажется – с плеч моих сняли груз

И нет неясности на всей земле.)

 

Я слышу, как громко глаголет Зло:

– На этот раз тебе повезло.–

И руку протягивает Добру

И слышит в ответ: – Не беру.

 

Зло не разжимает сведённых губ.

Добро разевает дырявый рот,

Где сломанный зуб и выбитый зуб,

Руина зубов встаёт.

 

Оно разевает рот и потом

Улыбается этим ртом.

И счастье охватывает меня:

Я дожил до этого дня.

Пустая комната

 

В комнате без занавесок,

с голой пустыней стен

свет особенно резок,

слишком режущая тень.

Комната открывает

Взглядам

стол и кровать

и ничего не скрывает –

нечего ей скрывать.

Испещрены обои

путаницей следов,

темною и рябою:

это прошла любовь.

Это содраны фото.

Это клея поток.

Словно прошла пехота,

не вытирая ног.

Выдраны с мясом гвозди,

ветром объем продут.

Скоро новые гости

в комнату эту придут.

Пьяный. Очень пьяный — в доску, в дым...

 

Пьяный. Очень пьяный — в доску, в дым,

С пошлым взором, с волосом седым —

Говорит в трамвае: “Хорошо

быть красивым или молодым”.

 

Гладит он себя по волосам,

Рукавом проводит по глазам:

— Слышь, разумеешь, — говорит.

— Слышу, разумею, знаю сам.

 

1978

Разные измерения

 

От имени коронного суда

Британского, а может быть, и Шведского,

для вынесенья приговора веского

допрашивается русская беда.

 

Рассуживает сытость стародавняя,

чьи корни - в толще лет,

исконный недоед,

который тоже перешел в предание.

 

Что меряете наш аршин

на свой аршин, в метрической системе?

А вы бы сами справились бы с теми,

из несших свастику бронемашин?

 

Нет, только клином вышибают клин,

а плетью обуха не перешибают.

Ведь бабы до сих пор перешивают

из тех знамен со свастикой,

гардин

без свастики,

из шинелей.

 

И до сих пор хмельные инвалиды

кричат: - Кто воевал, тому налей!

Тот первый должен выпить без обиды.

 

1956

Разрывы авиабомб напоминают деревья...

 

Разрывы авиабомб напоминают деревья.

Атомные взрывы напоминают грибы.

Что ж! К простому от сложного проистекает кочевье

нашей судьбы.

 

Следующая гибель будет похожа на плесень,

будет столь же бесхитростна и сыровата — проста.

А после нее не будет ни сравнений, ни песен —

ни черта.

 

1959

* * *

 

Расстреливали Ваньку-взводного

за то, что рубежа он водного

не удержал, не устерёг.

Не выдержал. Не смог. Убёг.

 

Бомбардировщики бомбили

и всех до одного убили.

Убили всех до одного,

его не тронув одного.

 

Он доказать не смог суду,

что взвода общую беду

он избежал совсем случайно.

Унёс в могилу эту тайну.

 

Удар в сосок, удар в висок,

и вот зарыт Иван в песок,

и даже холмик не насыпан

над ямой, где Иван засыпан.

 

До речки не дойдя Днепра,

он тихо канул в речку Лету.

Всё это сделано с утра,

Зане жара была в то лето.

Ребёнок для очередей

 

Ребёнок для очередей,

которого берут взаймы

у обязательных людей,

живущих там же, где и мы:

один малыш на целый дом!

 

Он поднимается чуть свет,

но управляется с трудом.

 

Зато у нас любой сосед,

тот, что за сахаром идёт,

и тот, что за крупой стоит,

ребёночка с собой берёт

и в очереди говорит:

 

– Простите, извините нас.

Я рад стоять хоть целый час,

да вот малыш, сыночек мой.

Ребёнку хочется домой.

 

Как будто некий чародей

тебя измазал с детства лжой,

ребёнок для очередей –

ты одинаково чужой

для всех, кто говорит: он – мой.

 

Ребёнок для очередей

в перелицованном пальто,

ты самый честный из людей!

Ты не ответишь ни за что!

 

1957

Реквизит двух столетий

 

Поскорей высчитывайте шансы —

или джинсы, или дилижансы.

 

Синтез двух столетий невозможен —

реквизит на разных складах сложен

 

и по разным ведомствам оформлен.

Будь столетьем собственным доволен.

 

Двум столетьям вместе не ужиться —

или дилижансы, или джинсы.

 

Надеваю джинсы потопорней,

но не забываю свои корни.

 

Погремучей джинсы надеваю,

с корнем дилижанс не отрываю,

 

раз уж для меня определили

это каверзное или — или.

 

Вдруг удастся им объединиться —

с дилижансом сочетаться джинсам.

 

1957

Рука

 

Студенты жили в комнате, похожей

На блин, но именуемой «Луной».

А в это время, словно дрожь по коже,

По городу ходил тридцать седьмой.

 

В кино ходили, лекции записывали

И наслаждались бытом и трудом,

А рядышком имущество описывали

И поздней ночью вламывались в дом.

 

Я изучал древнейшие истории,

Столетия меча или огня

И наблюдал события, которые

Шли, словно дрожь по коже, вдоль меня.

 

«Луна» спала. Все девять чёрных коек,

Стоявших по окружности стены.

Все девять коек, у одной из коих

Дела и миги были сочтены.

 

И вот вошёл Доценко-комендант,

А за Доценко – двое неизвестных.

Вот этих самых – малых честных

Мы поняли немедля – по мордам.

 

Свет не зажгли. Светили фонарём.

Фонариком ручным, довольно бледным.

Всем девяти светили в лица, бедным.

 

Я спал на третьей, слева от дверей,

А на четвёртой слева – англичанин.

 

Студент, известный вежливым молчаньем

И – нацией. Не русский, не еврей,

Не белорус. Единственный британец.

Мы были все уверены – за ним.

 

И вот фонарик совершил свой танец.

И вот мы услыхали: «Гражданин».

Но больше мне запомнилась – рука.

На спинку койки ею опирался

Тот, что над англичанином старался.

 

От мышц натренированных крепка,

Бессовестная, круглая и белая.

 

Как лунный луч на той руке играл,

Пока по койкам мы лежали, бедные,

И англичанин вещи собирал.

Руку притянув к бедру потуже...

 

Руку

   притянув

          к бедру

            потуже,

я пополз на правой,

               на одной.

Было худо.

      Было много хуже,

чем на двух

и чем перед войной.

 

Был июль. Войне была - неделя.

Что-то вроде: месяц, два...

За спиной разборчиво галдели

немцы.

   Кружилась голова.

 

Полз, пока рука не отупела.

Встал. Пошел в рост.

Пули маленькое тело.

Мой большой торс.

 

Пули пели мимо. Не попали.

В яму, в ту, что для меня копали,

видимо, товарищи упали.

 

1959

Русский спор

 

Русский спор

про русский спорт

и международный спорт,

про хоккей и про футбол,

кто и как вбивает гол,

бывший гол, а ныне - мяч,

не кончается, хоть плачь!

 

Спорит дом, и спорит двор.

Спорщиков повсюду хор.

Длится, длится русский спор,

спор про спорт.

Этот спор забыть помог

русский спор: «А есть ли бог?

Есть ли черт?»

 

Жены всем кричат в окно,

что обед готов давно.

Надо все же знать и честь.

Надо все-таки поесть.

 

А Белинский есть не мог,

не садился за обед,

потому что, есть ли бог

или нет,

он решал, решал, решал

с давних пор,

а обед ему мешал

кончить спор.

 

1960

* * *

 

Сам с собой разговаривал. Мне

на чужой стороне,

куда я был заброшен судьбой,

пущен веком,

говорить со своим человеком,

а ещё точнее – с собой

хорошо было. Я задавал

риторические вопросы.

А потом сам себе давал

риторические ответы,

отвлекаясь от жизненной прозы

приблизительным стилем поэта.

 

Уважал меня мой собеседник.

Не какую-нибудь чепуху –

обо всех своих спасеньях

я выкладывал, как на духу.

Колебанья свои выкладывал

и сомненья свои снимал.

Я ему толково докладывал,

с пониманьем он мне внимал.

Я ему талдычил, как дятел,

я кричал на него совой,

а прохожие думали: «Спятил!

Говорит сам с собой».

Сбрасывая силу страха

 

Силу тяготения земли

первыми открыли пехотинцы -

поняли, нашли, изобрели,

а Ньютон позднее подкатился.

 

Как он мог, оторванный от практики,

кабинетный деятель, понять

первое из требований тактики:

что солдата надобно поднять.

 

Что солдат, который страхом мается,

ужасом, как будто животом,

в землю всей душой своей вжимается,

должен всей душой забыть о том.

 

Должен эту силу, силу страха,

ту, что силы все его берет,

сбросить, словно грязную рубаху.

Встать.

Вскричать «ура».

Шагнуть вперед.

 

1969

Сеанс под открытым небом...

 

Сеанс под открытым небом -

все звезды смотрят кино

и над сюжетом нелепым

смеются уже давно.

С экрана орут, заливают,

еще сюжета - на треть,

но облака уплывают:

им надоело смотреть.

 

1967

Сенькина шапка

 

По Сеньке шапка была, по Сеньке!

Если платили малые деньги,

если скалдырничали, что ж –

цена была Сеньке и вовсе грош.

 

Была ли у Сеньки душа? Была.

Когда напивался Сенька с получки,

когда его под белые ручки

провожали вплоть до угла,

он вскрикивал, что его не поняли,

шумел, что его довели до слёз,

и шёл по миру Семён, как по миру, –

и сир, и наг, и гол, и бос.

 

Только изредка, редко очень,

ударив шапкой своею оземь,

Сенька торжественно распрямлялся,

смотрел вокруг,

глядел окрест

 

и быстропоспешно управлялся

со всей историей

в один присест.

* * *

 

Слишком много чувствуем.

Слишком

Предаёмся тоскливым мыслишкам,

Пьём их мёд, принимаем яд,

Между тем как дела стоят.

 

А дела стоят, как столбы,

Вкопанные посреди судьбы.

А дела стоят, как надолбы,

Брошенные без всякой надобы.

 

А дела стоят, как опоры

Недостроенного моста,

По которому очень не скоро,

Никогда не пойдут поезда.

Смерть врага

 

Смерть врага означает, во-первых,

что он вышел совсем из игры,

так жестоко плясавший на нервах

и мои потрясавший миры.

 

Во-вторых же,

и в-третьих,

и в-главных,

для меня значит гибель его,

что, опять преуспев в своих планах,

смерть убила ещё одного.

 

Он был враг не земли и не века,

а какой-то повадки моей.

На ещё одного человека

в человечестве

меньше людей.

Снос

 

Еще я крепок и светел

и век простоять бы смог,

но механический ветер

сшибить меня хочет с ног.

 

Еще мои окна целы

и двери мои не скрипят,

но ради какой-то цели

трясут с головы до пят!

 

Гуляет стальное било.

Оно свою цель нашло.

Со мною столько было

и столько б еще могло!

 

Но что мне поделать с теми,

как с теми условиться мне,

кому не нужны мои стены

и гвоздь — ни один!— в стене.

 

И вопль не утешил нахальный,

забвения он не принес,

о том, что износ моральный

меня обрекает на снос.

 

1967

Совесть

 

Начинается повесть про совесть.

Это очень старый рассказ.

Временами, едва высовываясь,

совесть глухо упрятана в нас.

Погружённая в наши глубины,

контролирует всё бытиё.

Что-то вроде гемоглобина.

Трудно с ней, нельзя без неё.

Заглушаем её алкоголем,

тешем, пилим, рубим и колем,

но она на распил, на распыл,

на разлом, на разрыв испытана,

брита, стрижена, бита, пытана,

всё равно не утратила пыл.

Совесть ночью, во время бессонницы...

 

Совесть ночью, во время бессонницы,

несомненно, изобретена.

Потому что с собой поссориться

можно только в ночи без сна.

Потому что ломается спица

у той пряхи, что вяжет судьбу.

Потому что, когда не спится,

и в душе находишь судью.

 

1963

Советская старина

 

Советская старина. Беспризорники. Общество «Друг детей».

Общество эсперантистов. Всякие прочие общества.

Затеиванье затейников и затейливейших затей.

Всё мчится и всё клубится. И ничего не топчется.

 

Античность нашей истории. Осоавиахим.

Пожар мировой революции,

горящий в отсвете алом.

Всё это, возможно, было скудным или сухим.

Всё это несомненно было тогда небывалым.

 

Мы были опытным полем. Мы росли, как могли.

Старались. Не подводили Мичуриных социальных.

А те, кто не собирались высовываться из земли,

те шли по линии органов, особых и специальных.

 

Всё это Древней Греции уже гораздо древней

и в духе Древнего Рима векам подаёт примеры.

Античность нашей истории! А я – пионером в ней.

Мы все были пионеры.

Солдатские разговоры

 

Солдаты говорят о бомбах.

И об осколочном железе.

Они не говорят о смерти:

Она им в голову не лезет.

 

Солдаты вспоминают хату.

Во сне трясут жену, как грушу.

А родину — не вспоминают:

Она и так вонзилась в душу.

 

1965

Сон

 

Утро брезжит,

         а дождик брызжет.

Я лежу на вокзале

              в углу.

Я еще молодой и рыжий,

Мне легко

       на твердом полу.

 

Еще волосы не поседели

И товарищей милых

               ряды

Не стеснились, не поредели

От победы

       и от беды.

 

Засыпаю, а это значит:

Засыпает меня, как песок,

Сон, который вчера был

                   начат,

Но остался большой кусок.

 

Вот я вижу себя в каптерке,

А над ней снаряды снуют.

Гимнастерки. Да, гимнастерки!

Выдают нам. Да, выдают!

 

Девятнадцатый год рожденья -

Двадцать два

         в сорок первом году

Принимаю без возраженья,

Как планиду и как звезду.

 

Выхожу, двадцатидвухлетний

И совсем некрасивый собой,

В свой решительный,

             и последний,

И предсказанный песней бой.

 

Привокзальный Ленин мне

                  снится:

С пьедестала он сходит в тиши

И, протягивая десницу,

Пожимает мою от души.

 

1959

Старухи без стариков

 

Вл. Сякину

 

Старух было много, стариков было мало:

то, что гнуло старух, стариков ломало.

Старики умирали, хватаясь за сердце,

а старухи, рванув гардеробные дверцы,

доставали костюм выходной, суконный,

покупали гроб дорогой, дубовый

и глядели в последний, как лежит законный,

прижимая лацкан рукой пудовой.

Постепенно образовались квартиры,

а потом из них слепились кварталы,

где одни старухи молитвы твердили,

боялись воров, о смерти болтали.

Они болтали о смерти, словно

она с ними чай пила ежедневно,

такая же тощая, как Анна Петровна,

такая же грустная, как Марья Андревна.

Вставали рано, словно матросы,

и долго, тёмные, словно индусы,

чесали гребнем редкие косы,

катали в пальцах старые бусы.

Ложились рано, словно солдаты,

а спать не спали долго-долго,

катая в мыслях какие-то даты,

какие-то вехи любви и долга.

И вся их длинная,

вся горевая,

вся их радостная,

вся трудовая –

вставала в звонах ночного трамвая,

на миг

    бессонницы не прерывая.

Старые офицеры

 

Старых офицеров застал ещё молодыми,

как застал молодыми старых большевиков,

и в ночных разговорах в тонком табачном дыме

слушал хмурые речи, полные обиняков.

 

Век, досрочную старость выделив тридцатилетним,

брал ещё молодого, делал его последним

в роде, в семье, в профессии,

в классе, в городе летнем.

Век обобщал поспешно,

часто верил сплетням.

 

Старые офицеры,

выправленные казармой,

прямо из старой армии

к нови белых армий

отшагнувшие лихо,

сделавшие шаг –

ваши хмурые речи до сих пор в ушах.

 

Точные счетоводы,

честные адвокаты,

слабые живописцы,

мажущие плакаты,

но с обязательной тенью

гибели на лице

и с постоянной памятью о скоростном конце!

 

Плохо быть разбитым,

а в гражданских войнах

не бывает довольных,

не бывает спокойных,

не бывает ушедших

в личную жизнь свою,

скажем, в любимое дело

или в родную семью.

 

Старые офицеры

старые сапоги

осторожно донашивали,

но доносить не успели,

слушали ночами, как приближались шаги,

и зубами скрипели,

и терпели, терпели.

Старые церкви

 

Полутьма и поля, в горизонты оправленные,

широки как моря.

Усечённые и обезглавленные

церкви

     бросили там якоря.

 

Эти склады и клубы прекрасно стоят,

занимая холмы и нагорья,

привлекая любой изучающий взгляд

на несчастье себе и на горе.

 

Им народная вера вручала места,

и народного также

              неверья

не смягчила орлиная их красота.

Ощипали безжалостно перья.

 

Перерубленные

          почти пополам,

небеса до сих пор поднимают,

и плывёт этот флот

по лугам, по полям,

все холмы, как и встарь, занимает.

 

Полуночь, но до полночи – далеко.

Полусумрак, но мрак только начат.

И старинные церкви стоят высоко.

До сих пор что-то значат.

Судьба детских воздушных шаров

 

Если срываются с ниток шары

то ли от дикой июльской жары,

то ли от качества ниток плохого,

то ли от

           вдаль

                       устремленья лихого –

все они в тучах  не пропадут,

даже когда в облаках пропадают:

лопнуть – не лопнут,

не вовсе растают.

Все они к лётчикам мёртвым придут!

Лётчикам наших воздушных флотов,

испепелённым,

сожжённым,

спалённым,

детские шарики – вместо цветов.

 

Там в небесах составляется пленум,

форум, симпозиум разных цветов,

разных раскрасок

из разных цветов.

 

Там получают летнабы шары

и бортрадисты,

и бортмеханики,

те, кто разбился,

и те, кто без паники

переселился в иные миры.

 

Все получают по детскому шару

с ниткой, оборванною при нём,

все, кто не вышел тогда из пожара,

все, кто ушёл,

полыхая огнём.

Судьба не откладывала на потом...

 

Судьба не откладывала на потом.

Она скакала веселым котом,

уверенно и жестко

хватала мышку за шерстку.

 

Судьба не давала льготных дней,

но думала: скорей — верней,

и лучше всего не откладывать,

а сразу лапу накладывать.

 

В белых тапочках лежа в гробу,

он думал: мне бы иную судьбу,

спокойную, не скоростную,

другую совсем, иную.

 

1967

* * *

 

Счастье – это круг. И человек

Медленно, как часовая стрелка,

Движется к концу, то есть к началу,

Движется по кругу, то есть в детство,

В розовую лысину младенца,

В резвую дошкольную проворность,

В доброту, веселость, даже глупость.

 

А несчастье – это острый угол.

Часовая стрелка – стоп на месте!

А минутная – спеши сомкнуться,

Загоняя человека в угол.

 

Вместо поздней лысины несчастье

Выбирает ранние седины

И тихонько ковыряет дырки

В поясе – одну, другую,

Третью, ничего не ожидая,

Зная все.

Несчастье – это знанье.

Теплолюбивый, но морозостойкий...

 

Теплолюбивый, но морозостойкий,

проверенный войною мировой,

проверенный потом трактирной стойкой

но до сих пор веселый и живой.

 

Морозостойкий, но теплолюбивый,

настолько, до того честолюбивый,

что не способен слушать похвалу,

равно счастливый в небе и в углу.

 

Тепла любитель и не враг морозов,

каким крылом его ни чиркали,

вот он стоит и благостен и розов.

От ветра ли?

От чарки ли?

 

Уверенный в себе, в своей натуре

что благо — будет и что зло падет,

и в том, что при любой температуре —

не пропадет.

 

1965

Терпенье

 

Сталин взял бокал вина

(может быть, стаканчик коньяка),

поднял тост, и мысль его должна

сохраниться на века:

за терпенье!

 

Это был не просто тост

(здравицам уже пришёл конец).

Выпрямившись во весь рост,

великанам воздавал малец

за терпенье.

 

Трус хвалил героев не за честь,

а за то, что в них терпенье есть.

 

– Вытерпели вы меня, – сказал

вождь народу. И благодарил.

Это молча слушал пьяных зал.

Ничего не говорил.

Только прокричал: «Ура!»

Вот каковская была пора.

 

Страстотерпцы выпили за страсть,

выпили и закусили всласть.

Товарища сегодня вызывают...

 

Товарища сегодня вызывают,

Куда — неважно. Важно, что зовут.

Жена его заплачет и завоет,

И у соседей сердце заболит.

С утра товарищ бороду побреет,

Шепнёт жене, что не его вина,

И чистое исподнее оденет,

Как будто уезжает на войну.

И целый двор — большой и многолюдный

Переживёт, как личную беду,

Что торопливо он уходит, бедный,

Авоською мотая на ходу.

 

1961

* * *

 

Трагедии, представленной в провинции,

До центра затруднительно дойти.

Какие рвы и ямы на пути!

Когда ещё добьёшься до правительства!

 

Комедия, идущая в Москве

(Особенно с трагическим акцентом),

Поднимет шум! Не разобрать доцентам!

Не перемолвить вракам и молве!

 

Провинция, периферия, тыл,

Который как замёрз, так не оттаял,

Где до сих пор ещё не умер Сталин.

Нет, умер! Но доселе не остыл.

Трибуна

 

Вожди из детства моего!

О каждом песню мы учили,

пока их не разоблачили,

велев не помнить ничего.

Забыть мотив, забыть слова,

чтоб не болела голова.

 

...Еще столица - Харьков. Он

еще владычен и державен.

Еще в украинской державе

генсеком правит Косиор.

 

Он мал росточком, коренаст

и над трибуной чуть заметен,

зато лобаст и волей мечен

и спуску никому не даст.

 

Иона, рядом с ним, Якир

с лицом красавицы еврейской,

с девическим лицом и резким,

железным

    вымахом руки.

 

Петровский, бодрый старикан,

специалист по ходокам,

и Балецкий, спец по расправам,

стоят налево и направо.

 

А рядышком: седоволос,

высок и с виду - всех умнее

Мыкола Скрыпник, наркомпрос.

Самоубьется он позднее.

 

Позднее: годом ли, двумя,

как лес в сезон лесоповала,

наручниками загремя,

с трибуны загремят в подвалы.

 

Пройдет еще не скоро год,

еще не скоро их забудем,

и, ожидая новых льгот,

мы, площадь, слушаем трибуну.

 

Низы,

   мы слушаем верхи,

а над низами и верхами

проходят облака, тихи,

и мы следим за облаками.

 

Какие нынче облака!

Плывут, предчувствий не тревожа.

И кажется совсем легка

истории большая ноша.

 

Как день горяч! Как светел он!

Каким весна ликует маем!

А мы идем в рядах колонн,

трибуну с ходу обтекаем.

 

1951

Тридцатилетняя женщина

 

Тридцатилетняя женщина,

Причем ей не 39,

А ровно 29,

Причем - не из старых девок,

Проходит по нашей улице,

А день-то какой погожий,

А день-то какой хороший,

Совсем на нее похожий.

Она - высокого роста,

Глаза - океанского цвета.

Я ей попадаюсь навстречу,

Ищу в тех глазах привета,

А вижу - долю горя,

А также дольку счастья,

Но больше всего - надежды:

Ее - четыре части.

 

И точно так же, как прежде,

И ровно столько, как раньше,

Нет места мне в этой надежде,

Хоть стал я толще и краше,

Ноль целых и ноль десятых

Ко мне в глазах интереса,

Хоть я - такая досада! -

Надел костюм из отреза,

Обул модельные туфли,

Надраил их до рассвета...

 

Увидев меня, потухли

Глаза океанского цвета.

 

1969

* * *

 

У государства есть закон,

Который гражданам знаком.

У антигосударства —

Не знает правил паства.

 

Держава, подданных держа,

Диктует им порядки.

Но нет чернил у мятежа,

У бунта нет тетрадки.

 

Когда берёт бумагу бунт,

Когда перо хватает,

Уже одет он и обут

И юношей питает,

 

Отраду старцам подаёт,

Уже чеканит гривны,

Бунтарских песен не поет,

Предпочитает гимны.

 

Остыв, как старая звезда,

Он вышел на орбиту

Во имя быта и труда

И в честь труда и быта.

У каждого были причины свои...

 

У каждого были причины свои:

Одни - ради семьи.

Другие - ради корыстных причин:

Звание, должность, чин.

 

Но ложно понятая любовь

К отечеству, к расшибанью лбов

Во имя его

Двинула большинство.

 

И тот, кто писал: «Мы не рабы!» -

В школе, на доске,

Не стал переть против судьбы,

Видимой невдалеке.

 

И бог - усталый древний старик,

Прячущийся в облаках,

Был заменен одним из своих

В хромовых сапогах.

 

1957

* * *

 

Уже не любят слушать про войну

прошедшую,

       и как я ни взгляну

с эстрады в зал,

           томятся в зале:

мол, что-нибудь бы новое сказали.

 

Ещё боятся слушать про войну

грядущую,

       её голубизну

небесную,

       с грибами убивающего цвета.

Она ещё не родила поэта.

 

Она не закусила удила.

Её пришествия ещё неясны сроки.

Она писателей не родила,

а ныне не рождаются пророки.

* * *

 

Умирают мои старики –

Мои боги, мои педагоги,

Пролагатели торной дороги,

Где шаги мои были легки.

 

Вы, прикрывшие грудью ваш возраст

От ошибок, угроз и прикрас,

Неужели дешёвая хворость

Одолела, осилила вас?

 

Умирают мои старики,

Завещают мне жить очень долго,

Но не дольше, чем нужно по долгу,

По закону строфы и строки.

Усталость проходит за воскресенье...

 

Усталость проходит за воскресенье,

Только не вся. Кусок остается.

Он проходит за летний отпуск.

Только не весь. Остается кусочек.

Старость шьет из этих кусков

Большое лоскутное одеяло,

Которое светит, но не греет.

 

Скорее рано, чем поздно, придется

Закутаться в него с головою.

Уволиться, как говорится, вчистую.

Без пенсии, но с деревянным мундиром.

Уехать верхом на двух лопатах

В общеизвестный дом инвалидов,

Стоящий, вернее сказать, лежащий

Ровно в метре от беспокойства,

От утомления, труда, заботы

И всяких прочих синонимов жизни.

 

1963

* * *

 

Утро брезжит,

         а дождик брызжет.

Я лежу на вокзале

                  в углу.

Я ещё молодой и рыжий,

Мне легко

            на твёрдом полу.

Ещё волосы не поседели

И товарищей милых

                              ряды

Не стеснились, не поредели

От победы

                  и от беды.

Засыпаю, а это значит:

Засыпает меня, как песок,

Сон, который вчера был начат,

Но остался большой кусок.

 

Вот я вижу себя в каптерке,

А над ней снаряды снуют.

Гимнастерки. Да, гимнастёрки!

Выдают нам. Да, выдают!

 

Девятнадцатый год рожденья –

Двадцать два

           в сорок первом году –

Принимаю без возраженья,

Как планиду и как звезду.

 

Выхожу, двадцатидвухлетний

И совсем некрасивый собой,

В свой решительный,

и последний,

И предсказанный песней бой.

 

Привокзальный Ленин мне снится:

С пьедестала он сходит в тиши

И, протягивая десницу,

Пожимает мою от души.      

Физики и лирики

 

Что-то физики в почёте.

Что-то лирики в загоне.

Дело не в сухом расчёте,

дело в мировом законе.

Значит, что-то не раскрыли

мы, что следовало нам бы!

Значит, слабенькие крылья –

наши сладенькие ямбы,

и в пегасовом полёте

не взлетают наши кони...

То-то физики в почёте,

то-то лирики в загоне.

Это самоочевидно.

Спорить просто бесполезно.

Так что даже не обидно,

а скорее интересно

наблюдать, как, словно пена,

опадают наши рифмы

 

и величие степенно

отступает в логарифмы.

 

1959

Фунт хлеба

 

Сколько стоит фунт лиха?

Столько, сколько фунт хлеба,

Если голод бродит тихо

Сзади, спереди, справа, слева.

 

Лихо не разобьёшь на граммы –

Меньше фунта его не бывает.

Лезет в окна, давит рамы,

Словно речка весной, прибывает.

 

Ели стебли, грызли корни,

Были рады крапиве с калиной.

Кони, славные наши кони

Нам казались ходячей кониной.

 

Эти месяцы пораженья,

Дни, когда теснили и били,

Нам крестьянское уваженье

К всякой крошке хлеба привили.

Хозяин

 

А мой хозяин не любил меня –

Не знал меня, не слышал и не видел,

А всё-таки боялся, как огня,

И сумрачно, угрюмо ненавидел.

Когда меня он плакать заставлял,

Ему казалось: я притворно плачу.

Когда пред ним я голову склонял,

Ему казалось: я усмешку прячу.

А я всю жизнь работал на него,

Ложился поздно, поднимался рано.

Любил его. И за него был ранен.

Но мне не помогало ничего.

А я возил с собой его портрет.

В землянке вешал и в палатке вешал –

Смотрел, смотрел,

не уставал смотреть.

И с каждым годом мне всё реже, реже

Обидною казалась нелюбовь.

И нынче настроенья мне не губит

Тот явный факт, что испокон веков

Таких, как я, хозяева не любят.

 

1954

Ценности

 

Ценности сорок первого года:

я не желаю, чтобы льгота,

я не хочу, чтобы броня

распространялась на меня.

 

Ценности сорок пятого года:

я не хочу козырять ему.

Я не хочу козырять никому.

 

Ценности шестьдесят пятого года:

дело не сделается само.

Дайте мне подписать письмо.

 

Ценности нынешнего дня:

уценяйтесь, переоценяйтесь,

реформируйтесь, деформируйтесь,

пародируйте, деградируйте,

но без меня, без меня, без меня.

Человек живет только раз. Приличия...

 

Человек живет только раз. Приличия

соблюсти приходится только раз.

Жить - нетрудно, и неуместно величие

подготовленных ложноклассических фраз.

И когда на исходе последнего дня

не попали иглой в ее бедную вену,

Таня просто сказала и обыкновенно:

- Всё против меня.

 

1959

Человечество делится на две команды...

 

Человечество делится на две команды.

На команду «смирно»

И команду «вольно».

Никакие судьи и военкоматы,

Никакие четырехлетние войны

Не перегонят меня, не перебросят

Из команды вольных

В команду смирных.

Уже пробивается третья проседь

И молодость подорвалась на минах,

А я, как прежде, отставил ногу

И вольно, словно в юные годы,

Требую у жизни совсем немного -

Только свободы.

 

1968

Человечеству любо храбриться...

 

Человечеству любо храбриться.

Людям любо греметь и бряцать,

и за это нельзя порицать,

потому что пожалуйте бриться -

и уныло бредет фанфарон,

говорун торопливо смолкает:

часовые с обеих сторон,

судьи перья в чернила макают.

 

Так неужто приврать нам нельзя

между пьяных друзей и веселых,

если жизненная стезя -

ординарный разбитый проселок?

Биографию отлакируешь,

на анкету блеск наведешь -

сердце, стало быть, очаруешь,

душу, стало быть, отведешь.

 

1971

Через стекло

 

У больничного окна

с узелком стоит жена.

За окном в своей палате

я стою в худом халате.

 

Преодолевая слабость,

я запахиваю грудь.

Выдержкой своею славясь,

говорю, что как-нибудь.

 

Говорю, что мне неплохо,

а скорее хорошо:

хирургического блока

не раздавит колесо.

 

А жена моя, больная,

в тыщу раз больней меня,

говорит: – Я знаю, знаю,

что тебе день ото дня

 

лучше. И мне тоже лучше.

Все дела на лад идут.-

Ветром день насквозь продут.

Листья опадают в лужи.

 

Листья падают скорей,

чем положено им падать.

О грядущем злая память,

словно нищий у дверей,

не отходит от дверей.

 

Чужие люди почему-то часто...

 

Чужие люди почему-то часто

Рассказывают про свое: про счастье

И про несчастье. Про фронт и про любовь.

Я так привык все это слышать, слышать!

Я так устал, что я кричу: - Потише! -

При автобиографии любой.

 

Все это было. Было и прошло.

Так почему ж быльем не порастает?

Так почему ж гудит и не смолкает?

И пишет мной!

Какое ремесло

У человековеда, у поэта,

У следователя, у политрука!

Я - ухо мира! Я - его рука!

Он мне диктует. Ночью до рассвета

Я не пишу - записываю. Я

Не сочиняю - излагаю были,

А опытность досрочная моя

Твердит уныло: это было, было...

 

Душа людская - это содержимое

Солдатского кармана, где всегда

Одно и то же: письмецо (любимая!),

Тридцатка (деньги!) и труха-руда -

Пыль неопределенного состава.

Табак? Песок? Крошеный рафинад?

Вы, кажется, не верите? Но, право -

Поройтесь же в карманах у солдат!

 

Не слишком ли досрочно я узнал,

Усвоил эти старческие истины?

Сегодня вновь я вглядываюсь пристально

 

В карман солдата, где любовь, казна,

Война и голод оставляли крохи,

Где все истерлось в бурый порошок -

И то, чем человеку

                хорошо,

И то, чем человеку

                плохо.

 

1969

Шаг вперед!...

 

Шаг вперед!

Кому нынче приказывают: «Шаг вперед!»

Чья берет?

И кто это потом разберет?

То ли ищут нефтяников

в нашем пехотном полку,

чтоб послать их в Баку

восстанавливать это Баку?

То ли ищут калмыков,

чтоб их по пустыням размыкав,

удалить из полка

этих самых неверных калмыков?

То ли ищут охотника,

чтобы добыть «языка»?

Это можно —

задача хотя нелегка.

То ли атомщик Скобельцын

присылает свои самолеты,

чтоб студентов физфаков

забрать из пехоты?

То ли то, то ли это,

то ли так, то ли вовсе не так,

но стоит на ребре

и качается медный пятак.

Что пятак? Медный грош.

Если скажут «Даешь!», то даешь.

И пока: «Шаг вперед!»—

отдается в ушах,

мы шагаем вперед.

Мы бестрепетно делаем шаг.

 

1965

Это - ночью написалось...

 

Это - ночью написалось.

Вспоминать не буду утром!

 

Налетай скорее, старость.

Стану дряхлым - стану мудрым.

Гни меня, как ветер - травы,

Душу жги, суши мне тело,

Чтобы ни любви, ни славы,

Ни стихов не захотело.

Только это я и понял

Изо всех теорий счастья.

 

Утром этого не вспомню -

Сердце бьется слишком часто.

 

Сердце бьется часто, шибко,

Выкипает за края.

Поправляй мои ошибки,

Смерть разумная моя.

Разреши мои сомненья,

Заплати мои долги,

Облегчи без промедленья,

Без томленья помоги!

 

Помоги мне, смерть,

Ото всех болей,

Так меня отметь,

Чтобы лечь скорей,

Чтобы лечь и спать -

Никогда не встать.

 

1965

Юноша ощущает рост...

 

Юноша ощущает рост:

жмут ботинки, теснит в шагу,

хочется есть, как будто в пост.

Я все это уже не могу.

 

Мне уже не хочется есть.

Мне уже ботинки не жмут.

Это все, наверно, и есть

старость. Нас теперь не возьмут

 

ни в туристический поход,

ни на мировую войну.

Возраст, когда так много льгот,

это — старость, как ни взгляну.

 

1973

Я был плохой приметой...

 

Я был плохой приметой,

я был травой примятой,

я белой был вороной,

я воблой был вареной.

Я был кольцом на пне,

я был лицом в окне

на сотом этаже...

Всем этим был уже.

 

А чем теперь мне стать бы?

Почтенным генералом,

зовомым на все свадьбы?

Учебным минералом,

положенным в музее

под толстое стекло

на радость ротозею,

ценителю назло?

 

Подстрочным примечаньем?

Привычкою порочной?

Отчаяньем? Молчаньем?

Нет, просто - строчкой точной,

не знающей покоя,

волнующей строкою,

и словом, оборотом,

исполенным огня,

излюбленным народом,

забывшим про меня...

 

1955

* * *

 

Я судил людей и знаю точно,

что судить людей совсем не сложно –

только погодя бывает тошно,

если вспомнишь как-нибудь оплошно.

 

Кто они, мои четыре пуда

мяса, чтоб судить чужое мясо?

Больше никого судить не буду.

Хорошо быть не вождём, а массой.

 

Хорошо быть педагогом школьным,

иль сидельцем в книжном магазине,

иль судьёй... Каким судьей? Футбольным:

быть на матчах пристальным разиней.

 

Если сны приснятся этим судьям,

то они во сне кричать не станут.

Ну, а мы? Мы закричим, мы будем

вспоминать былое неустанно.

 

Опыт мой особенный и скверный –

как забыть его себя заставить?

Этот стих – ошибочный, неверный.

Я не прав. Пускай меня поправят.