Первая строфа. Сайт русской поэзии

Все авторыАнализы стихотворений

Дмитрий Быков

Басня

 

Да, подлый муравей, пойду и попляшу

И больше ни о чём тебя не попрошу.

На стёклах ледяных играет мерзкий глянец.

Зима сковала пруд, а вот и снег пошёл.

Смотри, как я пляшу, последний стрекозел,

Смотри, уродина, на мой прощальный танец.

Ах, были времена! Под каждым мне листком

Был столик, вазочки, и чайник со свистком,

И радужный огонь росистого напитка...

Мне только то и впрок в обители мирской,

Что добывается не потом и тоской,

А так, из милости, задаром, от избытка.

Замёрзли все цветы, ветра сошли с ума,

Все, у кого был дом, попрятались в дома,

Повсюду муравьи соломинки таскают...

А мы, не годные к работе и борьбе,

Умеем лишь просить: «Пусти меня к себе!» –

И гордо подыхать, когда нас не пускают.

Когда-нибудь в раю, где пляшет в тишине

Весёлый рой теней, – ты подползёшь ко мне,

Худой, мозолистый, угрюмый, большеротый, –

И, с завистью следя воздушный мой прыжок,

Попросишь: «СТРЕКОЗА, ПУСТИ МЕНЯ В КРУЖОК!»

А я скажу: «Дружок! Пойди-ка поработай!»

* * *

 

Виноград растёт на крутой горе, непохожей на Арарат.

Над приморским городом в сентябре виноград растёт, виноград.

Кисло-сладкий вкус холодит язык – земляники и мёда смесь.

Под горой слепит золотая зыбь, и в глазах золотая резь.

 

Виноград растёт на горе крутой. Он опутывает стволы,

Заплетаясь усиком-запятой в буйный синтаксис мушмулы,

Оплетая колкую речь куста, он клубится, витиеват.

На разломе глинистого пласта виноград растёт, виноград.

 

По сыпучим склонам дома ползут, выгрызая слоистый туф,

Под крутой горой, что они грызут, пароходик идёт в Гурзуф,

А другой, навстречу, идёт в Мисхор, лёгкой музыкой голося,

А за ними – только пустой простор, обещанье всего и вся.

 

Перебор во всём: в синеве, в жаре, в хищной цепкости лоз-лиан,

Без какой расти на крутой горе мог бы только сухой бурьян,

В обнажённой, выжженной рыжине на обрывах окрестных гор:

Недобор любезен другим, а мне – перебор во всём, перебор.

 

Этих синих ягод упруга плоть. Эта цепкая жизнь крепка.

Молодая лиственная щепоть словно сложена для щипка.

Здесь кусты упрямы, стволы кривы. Обтекая столбы оград,

На склерозной глине, камнях, крови – виноград растёт, виноград!

 

Я глотал твой мёд, я вдыхал твой яд, я вкушал от твоих щедрот,

Твой зыбучий песок наполнял мой взгляд, виноград освежал мне рот,

Я бывал в Париже, я жил в Крыму, я гулял на твоем пиру –

И в каком-то смысле тебя пойму, если всё-таки весь умру.

* * *

 

Всё валится у меня из рук.

               Ранний снег, ноябрь холодущий.

Жизнь заходит на новый круг, более круглый,

               чем предыдущий.

Небо ниже день ото дня. Житель дна, гражданин трущобы

Явно хочет, чтобы меня чёрт задрал. И впрямь хорошо бы.

 

Это ты, ты, ты думаешь обо мне, щуря глаз, нагоняя порчу,

Сотворяя кирпич в стене из борца, которого корчу;

Заставляешь дрожать кусты, стекло – дребезжать уныло,

А машину – гнить, и это всё ты, ты, ты,

Ты, что прежде меня хранила.

 

Но и я, я, я думаю о тебе, воздавая вдвое, превысив меру,

Нагоняя трещину на губе, грипп, задержку, чуму, холеру,

Отнимая веру, что есть края, где запасы тепла и защиты

Для тебя хранится. И всё это я, я, я –

Тоже, в общем, не лыком шитый.

 

Сыплем снегом, ревём циклоном, дудим в дуду

От Чучмекистана до Индостана,

Тратим, тратим, всё не потратим то, что в прошлом году

Было жизнью и вот чем стало.

И когда на невинных вас из промозглой тьмы

Прелью, гнилью, могилой веет, –

Не валите на осень: всё это мы, мы, мы,

Больше так никто не умеет.

Душа под счастьем спит  

           

Душа под счастьем спит, как спит земля под снегом.

Ей снится дождь в Москве или весна в Крыму.

Пускает пузыри и предаётся негам,

Не помня ни о чём, глухая ко всему.

Душа под счастьем спит. И как под рёв метельный

Ребёнку снится сон про радужный прибой, –

Так ей легко сейчас весь этот ад бесцельный

Принять за райский сад под твердью голубой.

В закушенных губах ей видится улыбка,

Повсюду лёд и смерть – ей блазнится уют.

Гуляют сквозняки и воют в шахте лифта –

Ей кажется, что рай и ангелы поют.

 

Пока метался я ночами по квартире,

Пока ходил в ярме угрюмого труда,

Пока я был один – я больше знал о мире.

Несчастному видней. Я больше знал тогда.

Я больше знал о тех, что нищи и убоги.

Я больше знал о тех, кого нельзя спасти.

Я больше знал о зле – и, может быть, о Боге

Я тоже больше знал, Господь меня прости.

Теперь я всё забыл. Измученным и сирым

К лицу всезнание, любви же не к лицу.

Как снегом скрыт асфальт, так я окутан миром.

Мне в холоде его тепло, как мертвецу.

 

…Земля под снегом спит, как спит душа под счастьем.

Туманный диск горит негреющим огнём.

Кругом белым-бело, и мы друг другу застим

Весь свет, не стоящий того, чтоб знать о нём.

Блажен, кто всё забыл, кто ничего не строит,

Не знает, не хранит, не видит наяву.

Ни нота, ни строка, ни статуя не стоит

Того, чем я живу, – хоть я и не живу.

Когда-нибудь потом я вспомню запах ада,

Всю эту бестолочь, всю эту гнусь и взвесь, –

Когда-нибудь потом я вспомню всё, что надо.

Потом, когда проснусь. Но я проснусь не здесь.

* * *

 

Если бы кто-то меня спросил,

Как я чую присутствие высших сил –

Дрожь в хребте, мурашки по шее,

Слабость рук, подгибание ног, –

Я бы ответил: если страшнее,

Чем можно придумать, то это Бог.

 

Сюжетом не предусмотренный поворот,

Небесный тунгусский камень в твой огород,

Лёд и пламень, война и смута,

Тамерлан и Наполеон,

Приказ немедленно прыгать без парашюта

С горящего самолёта, – всё это Он.

 

А если среди зимы запахло весной,

Если есть парашют, а к нему ещё запасной,

В огне просматривается дорога,

Во тьме прорезывается просвет, –

Это почерк дьявола, а не Бога,

Это дьявол под маской Бога

Внушает надежду там, где надежды нет.

 

Но если ты входишь во тьму, а она бела,

Прыгнул, а у тебя отросли крыла, –

То Бог, или ангел, Его посредник,

С хурмой «Тамерлан» и тортом «Наполеон»:

Последний шанс последнего из последних,

Поскольку после последнего – сразу Он.

 

Это то, чего не учёл Иуда.

Это то, чему не учил Дада.

Чудо наступает там, где, помимо чуда,

Не спасёт никто, ничто, никогда.

А если ты в бездну шагнул и не воспарил,

Вошёл в огонь, и огонь тебя опалил,

Ринулся в чащу, а там берлога,

Шёл на медведя, а там их шесть, –

Это почерк дьявола, а не Бога,

Это дьявол под маской Бога

Отнимает надежду там, где надежда есть.

Жизнь выше литературы, хотя скучнее стократ…

 

Жизнь выше литературы, хотя скучнее стократ.

Все наши фиоритуры не стоят наших затрат.

Умение строить куры, искусство уличных драк –

Всё выше литературы. Я правда думаю так.

 

Покупка вина, картошки, авоська, рубли, безмен

Важнее спящих в обложке банальностей и подмен.

Уменье свободно плавать в пахучей густой возне

Важнее уменья плавить слова на бледном огне.

 

Жизнь выше любой удачи в познании ремесла,

Поскольку она богаче названия и числа.

Жизнь выше паскудной страсти её загонять в строку,

Как целое больше части, кипящей в своём соку.

 

Искусство – род сухофрукта, ужатый вес и объём,

Потребный только тому, кто не видел фрукта живьём.

Страдальцу, увы, не внове забвенья искать в труде,

Но что до бессмертия в слове – бессмертия нет нигде.

 

И ежели в нашей братье найдётся один из ста,

Который пошлёт проклятье войне пера и листа,

И выскочит вон из круга в размокнутый мир живой –

Его обниму, как друга, к плечу припав головой.

 

Скорее туда, товарищ, где сплавлены рай и ад

В огне весёлых пожарищ, – а я побреду назад,

Где светит тепло и нежаще убогий настольный свет –

Единственное прибежище для всех, кому жизни нет.

* * *

 

Жизнь – это роман с журналисткой. Стремительных встреч череда

С любимой, далёкой и близкой, родной, не твоей никогда.

Поверхностна и глуповата и быстро выходит в тираж, –

Всегда она там, где чревато. И я устремлялся туда ж.

За склонной к эффектам дешёвым, впадающей в удаль и грусть,

Питающей слабость к обновам китайского качества – пусть.

Зато мы её не подселим в убогое наше жильё.

Порой её нет по неделям. Люблю и за это её.

Не жду ни поблажек, ни выгод. Счастливей не стал, но умней.

Я понял: единственный выход – во всём соответствовать ей.

Мы знаем, ты всех нас морочишь и всем наставляешь рога.

Как знаешь. Беги куда хочешь. Не так уж ты мне дорога.

Пусть думает некий богатый с отвисшею нижней губой,

Что я неудачник рогатый, а он обладает тобой, –

Лишь я среди вечного бега порой обращал тебя вспять,

Поскольку, во-первых, коллега, а в-главных, такая же б@@@ь.

* * *

 

На самом деле, мне нравилась только ты, 

Мой идеал и моё мерило. 

Во всех моих женщинах были твои черты, 

И это с ними меня мирило. 

Пока ты там, покорна своим страстям, 

Порхаешь между Орсе и Прадо, 

Я, можно сказать, собрал тебя по частям –

Звучит ужасно, но это правда. 

Одна курноса, другая с родинкой на спине, 

Третья умеет всё принимать как данность. 

Одна не чает души в себе, другая во мне –

Вместе больше не попадалось. 

Одна как ты, с лица отдувает прядь, 

Другая вечно ключи теряет. 

А что, я ни разу не мог в одно это всё собрать? 

Так Бог ошибок не повторяет. 

И даже твоя душа, до которой ты 

Допустила меня раза три через все препоны, 

Осталась тут, воплотясь во все живые цветы 

И все неисправные телефоны. 

А ты боялась, что я тут буду скучать, 

Подмены сам себе предлагая. 

А ливни, а цены, а эти шахиды, а Роспечать? 

Бог с тобой, ты со мной, моя дорогая.

* * *

 

О, как всё ликовало в первые пять минут

После того как, бывало, на фиг меня пошлют

Или даже дадут по роже (такое бывало тоже),

Почву обыденности разрыв гордым словом «Разрыв».

 

Правду сказать, я люблю разрывы! Решительный взмах метлы!

Они подтверждают нам, что мы живы, когда мы уже мертвы.

И сколько, братцы, было свободы, когда сквозь вешние воды

Идёшь, бывало, ночной Москвой – отвергнутый, но живой!

 

В первые пять минут не больно, поскольку действует шок.

В первые пять минут так вольно, словно сбросил мешок.

Это потом ты поймёшь, что вместо, скажем, мешка асбеста

Теперь несёшь железобетон; но это потом, потом.

 

Если честно, то так и с Богом (Господи, ты простишь?).

Просишь, казалось бы, о немногом, а получаешь шиш.

Тогда ты громко хлопаешь дверью и говоришь «Не верю»,

Как режиссёр, когда травести рявкает «Отпусти!».

 

В первые пять минут отлично. Вьюга, и чёрт бы с ней.

В первые пять минут обычно думаешь: «Так честней».

Сгинули Рим, Вавилон, Эллада. Бессмертья нет и не надо.

Другие молятся палачу – и ладно! Я не хочу!

 

Потом, конечно, приходит опыт, словно солдат с войны.

Потом прорезывается шёпот чувства личной вины.

Потом вспоминаешь, как было славно ещё довольно недавно.

А если вспомнится, как давно, – становится всё равно,

 

И ты плюешь на всякую гордость, твёрдость и трам-пам-пам,

И виноватясь, сутулясь, горбясь, ползёшь припадать к стопам,

И по усмешке в обычном стиле видишь: тебя простили,

И в общем, в первые пять минут приятно, чего уж тут.

Одна песенка о первой любви

 

Когда мне будет несколько за двадцать,

Я вспомню свою первую любовь.

Она была действительно прекрасна,

При ней я просто голову терял.

 

Там были лужи и трава на склонах,

Подрагиванье фонарей бессонных,

Прозрачный свет в темнеющем окне,

И автомат, где газировку пили,

И первый дождь, – а зонтик-то забыли! –

И – Господи! – всё будет впереди!

 

Когда мне будет хорошо за сорок,

Я вспомню свою первую любовь.

Она была действительно прекрасна,

При ней я просто голову терял.

 

Там – через грязь проложенные доски,

Там ветерок, там эскимо в киоске,

Там улицы в апрельской толкотне,

И узкий дворик с клумбами у входа,

И лавочка, и полная свобода,

И – Боже мой! – всё будет впереди!

 

Когда мне будет страшно молвить сколько,

Я вспомню свою первую любовь.

Она была действительно прекрасна,

При ней я просто голову терял.

 

Там влажный воздух, там землёю пахло,

Там были голые деревья парка

В такой немыслимой голубизне,

Что – честное мальчишеское слово! –

С тобой не будет ничего плохого,

И – Бог ты мой! – всё будет впереди!

Она любила Баха, но не нас…

 

Она любила Баха, но не нас.

С тех пор мы все не можем слушать Баха.

В невинном «фуга» слышится фугас.

О память, память, осквернитель праха!

В любой толпе теперь я узнаю

нас, потаённо знавших друг о друге:

Всех, кто любил любимую мою,

И, упустив, возненавидел фуги.

Одна и та же горечь на губах.

Теперь мы – тайный орден «Контрабах».

 

Задуматься: и чем грозит разрыв?

Несчастный друг, простреленный навылет!

Отвергнутым любовником прослыв,

Сколь многих он теперь возненавидит!

Пейзаж, который видел их вдвоём;

Полуподвал, подъезд, пролёт, проём,

где поцелуй их обжигал прощальный;

весенний дождь, осенний окоём –

Как бы хрустальный, блин.

Как бы хрустальный! –

И Тютчев неповинно вставлен в ряд,

И бедный Блок за ним попал под молот:

влюблённые стихами говорят

И в результате слышать их не могут.

Прощаясь с ней, прощаешься со всем,

Что лучшего имел и бросил в топку.

Осталось только худшее. Зачем

Мне худшее? Я вынесен за скобку,

А Бах себе звучит. Ему плевать,

Что в связке с ним цитата и кровать.

 

Она любила море, ананас,

Жасмин, сирень, челесту, контрабас,

Халву, весну, зелёные чернила…

Да что там Бах! Не снисходя до вас,

Меня она действительно любила.

Не только крыши, улицы, дворы –

Я сам о ней свидетельствую, воя,

Я сам себе противен с той поры,

Как кровь и ржавь проигранного боя,

Как белый свет, в котором, на беду,

Я всякую секунду на виду.

Памяти Чехова

 

Умирать, по возможности, надо весело.

Не рыдать, не считать потерь.

Улыбаясь, встретить ангела-вестника,

возвещающего: «Теперь», –

И уже приготовившись к долгой, медленной –

обречён и чувствует сам, –

В свой последний год написать комедию

под названьем «Вишнёвый сад».

Здравствуй, сад старинный с аллеей вишенною,

по весне побелевший сплошь,

И облезлый барин с речью возвышенною,

не нашедший своих калош.

Ах, зачем огорчаться, к чему отчаиваться?

Догорать так уж догорать!

Если жить веселее не получается –

будем весело умирать.

Мой последний привет последним романтикам!

Их наследники – им под стать.

Здравствуй, милая девушка, губки бантиком, –

«Вечерами будем читать»!

И считать при свечке копейки медные —

плод возвышенного труда…

Ах, прощайте, добрые мои, бедные, –

я и сам ухожу туда.

Это что вдали – закат или зарево?

Бьёт крылами вестник конца…

Только то и осталось вспомнить под занавес,

как в окно смотрел на отца…

О, прости им Господь, что годы растрачивают,

что боятся глядеть вперёд…

Поглядеть бы назад, да дверь заколачивают.

Так, сестра моя! Наш черёд.

О, прощай, прекрасная, бесполезная,

отжитая дней череда:

Подошла лихорадка переотъездная –

навсегда, да и только куда?

Полно прятаться в глупую, бестолковую

преддорожную суету:

Не из прежней жизни в некую новую,

а из этой юдоли – в ту.

О, помянем, помянем мягкие, милые,

полудетские их черты,

О, помянем руки их неумелые

и возвышенные мечты –

Эту бедную-бедным интеллигенцию,

узость плеч и сиянье глаз, —

И дадим им прощальную индульгенцию –

напоследок. В последний раз.

И с улыбкой глянем глазами влажными,

пока времени не истекло,

На сады с усадьбами трехэтажными

и веранд цветное стекло,

На заветный шкап и щипцы каминные…

Слышен стук топора. Пора.

Плачут брат с сестрою. Прощайте, милые!

Здравствуй, новая жизнь! Ура.

Счастья не будет

                               

Оленёнок гордо ощутил

Между двух ушей два бугорка,

А лисёнок притащил в нору

Мышь, которую он сам поймал.

Галина Демыкина

 

Музыка, складывай ноты, захлопывай папку,

Прячь свою скрипку, в прихожей разыскивай шляпку.

Ветер по лужам бежит и апрельскую крутит

Пыль по асфальту подсохшему. Счастья не будет.

 

Счастья не будет. Винить никого не пристало:

Влажная глина застыла и формою стала,

Стебель твердеет, стволом становясь лучевидным –

Нам ли с тобой ужасаться вещам очевидным?

Будет тревожно, восторженно, сладко, свободно,

Будет томительно, радостно – всё, что угодно, –

Счастья не будет. Оставь ожиданья подросткам,

Нынешний возраст подобен гаданию с воском:

Жаркий, в воде застывает, и плачет гадалка.

Миг между жизнью и смертью м умрешь, и не жалко –

Больше не будет единственным нашим соблазном.

Сделался разум стоглазым. Беда несогласным:

Будут метаться, за грань порываться без толку...

Жизнь наша будет подглядывать в каждую щёлку.

Воск затвердел, не давая прямого ответа.

Счастья не будет. Да, может, и к лучшему это.

Вольному воля. Один предаётся восторгам

Эроса. Кто-то политикой, кто-то Востоком

Тщится заполнить пустоты. Никто не осудит.

Мы-то с тобой уже знаем, что счастья не будет.

Век наш вошёл в колею, равнодушный к расчётам.

Мы-то не станем просить послаблений, а что там

Бьётся, трепещет, не зная, не видя предела, –

Страх ли, надежда ли – наше интимное дело.

Щебень щебечет, и чавкает грязь под стопою.

Чёт или нечет – не нам обижаться с тобою.

Жёлтый трамвай дребезжанием улицу будит.

Пахнет весной, моё солнышко. Счастья не будет.

* * *

 

У меня насчёт моего таланта иллюзий нет.

В нашем деле и так избыток зазнаек.

Я поэт, но на фоне Блока я не поэт.

Я прозаик, но кто сейчас не прозаик?

 

Загоняв себя, как Макар телят,

И колпак шута заработав,

Я открыл в себе лишь один, но большой талант –

Я умею злить идиотов.

 

Вот сидят, допустим, — слова цивильны, глаза в тени,

Говорят чего-нибудь о морали…

Я ещё не успел поздороваться, а они

Заорали.

 

И будь он космополит или патриот,

Элита или народ, красавец или урод,

Раскинься вокруг Кейптаун или Кейп-код,

Отчизна-мать или ненька ридна, –

Как только раскроет рот,

Да как заорёт, –

Становится сразу видно, что идиот.

А до того иногда не видно.

 

Иногда я что-нибудь проору в ответ,

Иногда в испуге в обморок брякнусь.

Я едва ли потребен Господу как поэт,

Но порой я полезен ему как лакмус.

 

Может быть, фейс-контроль.

А может, у них дресс-код.

Может быть, им просто не нравится мой подход

К их святому, напыщенному серьёзу,

Я не знаю, чем посягаю на их оплот

И с чего представляю для них угрозу.

 

А писанье – продукт побочный, типа как мёд.

Если каждый день на тебя орёт идиот,

Поневоле начнёшь писать стихи или прозу.

* * *

 

Я назову без ложного стыда

Два этих полюса:

Дурак боится слова «никогда»,

А умный пользуется.

 

И если жизнь его, как голова,

Трещит-разламывается, –

Он извлекает, как из рукава,

Величье замысла.

 

Я не увижу больше никогда

Тебя, любимая,

Тебя, единственная, тебя, балда

Себялюбивая.

 

Теперь ты перейдёшь в иной регистр

И в пурпур вырядишься.

Отыгрывать назад остерегись:

Вернёшься – выродишься.

 

Мне, пьедестала гордого лишась,

Тебя не выгородить –

А так ещё мы сохраняем шанс

Прилично выглядеть.

 

Я, грешный человек, люблю слова.

В них есть цветаевщина.

Они из мухи делают слона,

Притом летающего.

 

Что мир без фраз? Провал ослизлой тьмы,

Тюрьма с застольями.

Без них плевка не стоили бы мы,

А с ними стоили бы.

 

Итак, прощай, я повторяю по

Прямому проводу.

Мне даже жаль такого слова по

Такому поводу.

 

Простились двое мелочных калек,

Два нищих узника.

А как звучит: навек, навек, навек.

Ей-Богу, музыка.

* * *

 

Я не был в жизни счастлив ни минуты.

Всё было у меня не по-людски.

Любой мой шаг опутывали путы

Самосознанья, страха и тоски.

За всё платить – моя прерогатива.

Мой прототип – персидская княжна.

А ежели судьба мне чем платила,

То лучше бы она была должна.

Мне ничего не накопили строчки,

В какой валюте их ни оцени…

Но клейкие зелёные листочки?!

Ах да, листочки. Разве что они.

На плутовстве меня ловили плуты,

Жестокостью корили палачи.

Я не был в жизни счастлив ни минуты!

– А я? Со мной? – А ты вообще молчи!

Гремя огнём, сверкая блеском стали,

Меня давили – Господи, увидь! –

И до сих пор давить не перестали,

Хотя там больше нечего давить.

Не сняли скальпа, не отбили почки,

Но душу превратили в решето…

А клейкие зелёные листочки?!

Ну да, листочки. Но зато, зато –

Я не был в жизни! счастлив! ни минуты!

Я в полымя кидался из огня!

На двадцать лет усталости и смуты

Найдётся ль час покоя у меня?

Во мне подозревали все пороки,

Публично выставляли в неглиже,

А в жизни так учили, что уроки

Могли не пригодиться мне уже.

Я вечно был звеном в чужой цепочке,

В чужой упряжке – загнанным конем…

Но клейкие зелёные листочки?! –

О Господи! Гори они огнём! –

И ведь сгорят! Как только минет лето

И дух распада справит торжество,

Их дым в аллеях вдохновит поэта

На пару строк о бренности всего.

И если можно изменить планиду,

Простить измену, обмануть врага

Иль всё терпеть, не подавая виду, –

То с этим не поделать ни фига.

…Катают кукол розовые дочки,

Из прутьев стрелы ладят сыновья…

Горят, горят зелёные листочки!

Какого счастья ждал на свете я?

* * *

 

…А между тем Благая весть –

всегда в разгар триумфа ада,

и это только так и есть,

и только так всегда и надо!

Когда, казалось, нам велят –

а может, сами захотели, –

спускаться глубже, глубже в ад

по лестнице Страстной недели:

все силы тьмы сошлись на смотр,

стесняться некого – а чё там;

бежал Фома, отрёкся Пётр,

Иуда занят пересчётом, –

но в мир бесцельного труда

и опротивевшего блуда

вступает чудо лишь тогда,

когда уже никак без чуда,

когда надежда ни одна

не намекает нам, что живы,

и перспектива есть одна –

отказ от всякой перспективы.

 

На всех углах твердят вопрос,

осклабясь радостно, как звери:

«Уроды, где же ваш Христос?»

А наш Христос пока в пещере,

в ночной тиши. От чуждых глаз

Его скрывает плащаница.

Он там, пока любой из нас

не дрогнет и не усомнится

(не усомнится только тот

глядящий пристально и строго

неколебимый идиот,

что вообще не верит в Бога).

 

Земля безвидна и пуста.

Ни милосердия, ни смысла.

На ней не может быть Христа,

Его и не было, приснился.

Сыскав сомнительный приют,

не ожидая утешенья,

сидят апостолы, и пьют,

и выясняют отношенья:

 

– Погибло всё. Одни мечты.

Тут сеять – только тратить зёрна.

– Предатель ты. – Подослан ты.

– Он был неправ. – Неправ?!

– Бесспорно.

 

Он был неправ, а правы те.

Не то, понятно и дитяти,

Он вряд ли был бы на кресте,

что Он и сам предвидел, кстати.

Нас, дураков, попутал бес…

Но тут приходит Магдалина

и говорит: «Воскрес! Воскрес!

Он говорил, я говорила!»

И этот звонкий женский крик

среди бессилия и злобы

раздастся в тот последний миг,

когда ещё чуть-чуть – и всё бы.

 

Глядишь кругом – земля черна.

Ещё потерпим – и привыкнем.

И в воскресение зерна

никто не верит, как Уитмен.

Нас окружает только месть,

и празднословье, и опаска,

а если вдруг надежда есть –

то это всё ещё не Пасха.

Провал не так ещё глубок.

Мы скатимся к осипшим песням

о том, что не воскреснет Бог,

а мы подавно не воскреснем.

Он нас презрел, забыл, отверг,

лишил и гнева, и заботы;

сперва прошёл страстной четверг,

потом безвременье субботы,

– и лишь тогда ударит свет,

его увижу в этот день я:

не раньше, нет, не позже, нет, –

в час отреченья и паденья.

 

Когда не десять и не сто,

а миллион поверит бреду;

когда уже ничто,

ничто не намекает на победу, –

ударит свет и всё сожжет,

и смерть отступится, оскалясь.

Вот Пасха. Вот её сюжет.

Христос воскрес.

А вы боялись.