Первая строфа. Сайт русской поэзии

Все авторыАнализы стихотворений

Иосиф Бродский

Разговор с небожителем

 

Здесь, на земле,

где я впадал то в истовость, то в ересь,

где жил, в чужих воспоминаньях греясь,

как мышь в золе,

где хуже мыши

глодал петит родного словаря,

тебе чужого, где, благодаря

тебе, я на себя взираю свыше,

 

уже ни в ком

не видя места, коего глаголом

коснуться мог бы, не владея горлом,

давясь кивком

звонкоголосой падали, слюной

кропя уста взамен кастальской влаги,

кренясь Пизанской башнею к бумаге

во тьме ночной,

 

тебе твой дар

я возвращаю -- не зарыл, не пропил;

и, если бы душа имела профиль,

ты б увидал,

что и она

всего лишь слепок с горестного дара,

что более ничем не обладала,

что вместе с ним к тебе обращена.

 

Не стану жечь

тебя глаголом, исповедью, просьбой,

проклятыми вопросами -- той оспой,

которой речь

почти с пелен

заражена -- кто знает? -- не тобой ли;

надежным, то есть, образом от боли

ты удален.

 

Не стану ждать

твоих ответов, Ангел, поелику

столь плохо представляемому лику,

как твой, под стать,

должно быть, лишь

молчанье -- столь просторное, что эха

в нем не сподобятся ни всплески смеха,

ни вопль: «Услышь!»

 

Вот это мне

и блазнит слух, привыкший к разнобою,

и облегчает разговор с тобою

наедине.

В Ковчег птенец,

не возвратившись, доказует то, что

вся вера есть не более, чем почта

в один конец.

 

Смотри ж, как, наг

и сир, жлоблюсь о Господе, и это

одно тебя избавит от ответа.

Но это -- подтверждение и знак,

что в нищете

влачащий дни не устрашится кражи,

что я кладу на мысль о камуфляже.

Там, на кресте,

 

не возоплю: «Почто меня оставил?!»

Не превращу себя в благую весть!

Поскольку боль -- не нарушенье правил:

страданье есть

способность тел,

и человек есть испытатель боли.

Но то ли свой ему неведом, то ли

ее предел.

 

___

 

Здесь, на земле,

все горы -- но в значении их узком --

кончаются не пиками, но спуском

в кромешной мгле,

и, сжав уста,

стигматы завернув свои в дерюгу,

идешь на вещи по второму кругу,

сойдя с креста.

 

Здесь, на земле,

от нежности до умоисступленья

все формы жизни есть приспособленье.

И в том числе

взгляд в потолок

и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,

в котором нас разыскивает, скажем,

один стрелок.

 

Как на сопле,

все виснет на крюках своих вопросов,

как вор трамвайный, бард или философ --

здесь, на земле,

из всех углов

несет, как рыбой, с одесной и с левой

слиянием с природой или с девой

и башней слов!

 

Дух-исцелитель!

Я из бездонных мозеровских блюд

так нахлебался варева минут

и римских литер,

что в жадный слух,

который прежде не был привередлив,

не входят щебет или шум деревьев --

я нынче глух.

 

О нет, не помощь

зову твою, означенная высь!

Тех нет объятий, чтоб не разошлись

как стрелки в полночь.

Не жгу свечи,

когда, разжав железные объятья,

будильники, завернутые в платья,

гремят в ночи!

 

И в этой башне,

в правнучке вавилонской, в башне слов,

все время недостроенной, ты кров

найти не дашь мне!

Такая тишь

там, наверху, встречает златоротца,

что, на чердак карабкаясь, летишь

на дно колодца.

 

Там, наверху --

услышь одно: благодарю за то, что

ты отнял все, чем на своем веку

владел я. Ибо созданное прочно,

продукт труда

есть пища вора и прообраз Рая,

верней -- добыча времени: теряя

(пусть навсегда)

 

что-либо, ты

не смей кричать о преданной надежде:

то Времени, невидимые прежде,

в вещах черты

вдруг проступают, и теснится грудь

от старческих морщин; но этих линий --

их не разгладишь, тающих как иней,

коснись их чуть.

 

Благодарю...

Верней, ума последняя крупица

благодарит, что не дал прилепиться

к тем кущам, корпусам и словарю,

что ты не в масть

моим задаткам, комплексам и форам

зашел -- и не предал их жалким формам

меня во власть.

 

___

 

Ты за утрату

горазд все это отомщеньем счесть,

моим приспособленьем к циферблату,

борьбой, слияньем с Временем -- Бог весть!

Да полно, мне ль!

А если так -- то с временем неблизким,

затем что чудится за каждым диском

в стене -- туннель.

 

Ну что же, рой!

Рой глубже и, как вырванное с мясом,

шей сердцу страх пред грустною порой,

пред смертным часом.

Шей бездну мук,

старайся, перебарщивай в усердьи!

Но даже мысль о -- как его! -- бессмертьи

есть мысль об одиночестве, мой друг.

 

Вот эту фразу

хочу я прокричать и посмотреть

вперед -- раз перспектива умереть

доступна глазу --

кто издали’

откликнется? Последует ли эхо?

Иль ей и там не встретится помеха,

как на земли?

 

Ночная тишь...

Стучит башкой об стол, заснув, заочник.

Кирпичный будоражит позвоночник

печная мышь.

И за окном

толпа деревьев в деревянной раме,

как легкие на школьной диаграмме,

объята сном.

 

Все откололось...

И время. И судьба. И о судьбе...

Осталась только память о себе,

негромкий голос.

Она одна.

И то -- как шлак перегоревший, гравий,

за счет каких-то писем, фотографий,

зеркал, окна, --

 

исподтишка...

и горько, что не вспомнить основного!

Как жаль, что нету в христианстве бога --

пускай божка --

воспоминаний, с пригоршней ключей

от старых комнат -- идолища с ликом

старьевщика -- для коротанья слишком

глухих ночей.

 

Ночная тишь.

Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.

Отрепья дыма роются в обломках

больничных крыш.

Любая речь

безадресна, увы, об эту пору --

чем я сумел, друг-небожитель, спору

нет, пренебречь.

 

Страстная. Ночь.

И вкус во рту от жизни в этом мире,

как будто наследил в чужой квартире

и вышел прочь!

И мозг под током!

И там, на тридевятом этаже

горит окно. И, кажется, уже

не помню толком,

 

о чем с тобой

витийствовал -- верней, с одной из кукол,

пересекающих полночный купол.

Теперь отбой,

и невдомек,

зачем так много черного на белом?

Гортань исходит грифелем и мелом,

и в ней -- комок

 

не слов, не слез,

но странной мысли о победе снега --

отбросов света, падающих с неба, --

почти вопрос.

В мозгу горчит,

и за стеною в толщину страницы

вопит младенец, и в окне больницы

старик торчит.

 

Апрель. Страстная. Все идет к весне.

Но мир еще во льду и в белизне.

И взгляд младенца,

еще не начинавшего шагов,

не допускает таянья снегов.

Но и не деться

от той же мысли -- задом наперед --

в больнице старику в начале года:

он видит снег и знает, что умрет

до таянья его, до ледохода.

 

март -- апрель 1970