Семён Кирсанов
Иностранец
в зеркалах не исчезают
ничьи глаза,
ничьи черты.
Они не могут знать,
не знают
неотраженной пустоты.
На амальгаме
от рожденья
хранят тончайшие слои
бесчисленные отраженья
как наблюдения свои.
Так
хлорвиниловая лента
и намагниченная нить
беседы наши,
споры,
сплетни,
подслушав,
может сохранить.
И с зеркалами
так бывает...
(Как бы свидетель не возник!)
Их где–то, может, разбивают,
чтоб правду выкрошить из них?
Метет история осколки
и крошки битого стекла,
чтоб в галереях
в позах стольких
ложь фигурировать могла.
Но живопись —
и та свидетель.
Сорвать со стен ее,
стащить!
Вдруг,
как у Гоголя в «Портрете»,
из рамы взглянет ростовщик?
...В серебряной овальной раме
висит старинное одно,—
на свадьбе
и в дальнейшей драме
присутствовало и оно.
За пестрой и случайной сменой
сцен и картин
не уследить.
Но за историей семейной
оно не может
не следить.
Каренина —
или другая,
Дориан Грей —
или иной,—
свидетель в раме,
наблюдая,
всегда стоял за их спиной.
Гостям казалось:
все на месте,
стол с серебром на шесть персон.
Десятилетья
в том семействе
шли, как счастливый, легкий сон.
Но дело в том,
что эта чинность
в глаза бесстыдно нам лгала.
Жизнь
притворяться
наловчилась,
а правду
знали зеркала.
К гостям —
в обычной милой роли,
к нему —
с улыбкой,
как жена,
но к зеркалу —
гримаса боли
не раз была обращена.
К итогу замкнутого быта
в час панихиды мы придем.
Но умерла
или убита —
кто выяснит,—
каким путем?
И как он выглядит,
преступник
(с платком на время похорон),
кто знает,
чем он вас пристукнет:
обидой,
лаской,
топором?
Но трещина,
изломом призмы
рассекшая овал стекла,
как подпись
очевидца жизни
минувшее пересекла.
И тускло отражались веки
в двуглавых зеркальцах монет.
Все это
спрятано навеки...
Навеки, думаете?
Нет!—